Что же касается датировки стихотворения «Напрасно я бегу к сионским высотам…», то в соответствии с ходом событий, последовавших после 21 августа 1836 года, это не иначе как 4 ноября 1836 года! Ниже мы постараемся объяснить сей, на первый взгляд, неожиданный вывод, но предварительно выдвинем следующую версию, которая должна поставить все точки над «і» по вопросу местонахождения этого четверостишия в системе пушкинской нумерации стихотворений «каменноостровского цикла».

Повторимся, но напомним читателю нашу версию о том, что главный вывод, который должно сделать по прочтении всего цикла именно в этой нумерации, что Пушкин умирал дважды: 21 августа 1836 года – душой, и 29 января 1837 года – телом. После написания 21 августа «Памятника» душа поэта взлетела в космическое, четырехмерное «Пространство-Время», покаявшись во всех своих грехах. И потому, как через 175 лет после «духовной смерти» поэта, потомки чтят его, как своего современника, надо полагать что до всевышнего покаяние его дошло, то есть причастие свершилось на самом высоком уровне (Пушкин и теперь «живее всех живых»). Но на Земле осталось бренное тело, и все, что произошло после 21 августа – это замысленный и в соответствии с замыслом реализованный страшный грех, покаяние по которому случилось лишь на смертном одре в страшных физических страданиях, которые Господь ниспослал ему за этот грех. И потому, с каким одухотворенным лицом (по воспоминаниям В.А. Жуковского) поэт сделал свой последний вдох-выдох, можно судить, что и это покаяние дошло до всевышнего. Однако при жизни, коей оставалось 5 месяцев, 1 неделя и 2 дня, Пушкин не надеялся на прощение за этот страшный грех: «Напрасно я бегу к сионским высотам…»

Так какое же место должно занять это стихотворение в списке, пронумерованном Пушкиным? Конечно, это четверостишие, относящееся уже не к покаявшейся душе, а к грешному телу, должно по праву занять последнее, VIII место после «Памятника», с датой «написания» – 4 ноября 1836 года.

Мы проделали следующий эксперимент: выстроили все стихотворения «каменноостровского цикла» в последовательности, предусмотренной Пушкиным, от (I) номера («Чудный сон») до (VIII) – «Напрасно я бегу к сионским высотам» и прочитали в небольшой аудитории слушателей, как некое единое произведение (ода, элегия, повесть в стихах) – эффект поразительный. При обсуждении многие слушатели решительно заявили, что это действительно одно произведение, своеобразный поэтический реквием, написанный Пушкиным самому себе. Читатели могут повторить этот прием, чтобы убедиться в правильности оценок наших слушателей.

После 21 августа 1836 года развиваются события, характеризующие стремительное продвижение поэта к смертельному барьеру на Черной речке. 8 сентября 1836 года Пушкин «отмечает» десятилетие пришествия «шестикрылого серафима» написанием стихотворения «Чудный сон мне бог послал…», которое является антитезой «Пророку».

После длительного перерыва, связанного с последней беременностью и послеродовой депрессией, в свете вновь заблестала своей красотой Наталья Николаевна. Впервые она появилась вместе с сестрами на балу, открывающем на Островах «сезон на водах» в здании Завода минеральных вод. Николай Маркович Колмаков [185] впоследствии вспоминал: «Помню, на одном из балов был и Александр Сергеевич Пушкин со своею красавицею-женою. Супруги невольно останавливали взоры всех. Бал кончился. Наталья Николаевна в ожидании экипажа стояла, прислонясь к колонне у входа, а военная молодежь, по преимуществу из кавалергардов, окружала ее, рассыпаясь в любезностях. Несколько в стороне, около другой колонны, стоял в задумчивости Александр Сергеевич, не принимая ни малейшего участия в этом разговоре…»

17 сентября 1836 года Пушкин с Натальей Николаевной присутствовал на вечере у Карамзиных, на котором среди прочих гостей присутствовал также Жорж Дантес. Софья Николаевна пишет брату от 19 сентября 1836 года:

...

«…получился настоящий бал, и очень веселый, если судить по лицам гостей, всех, за исключением Александра Пушкина, который все время грустен, задумчив и чем-то озабочен. Он своей тоской и на меня тоску наводит. Его блуждающий, дикий, рассеянный взгляд… останавливается лишь на его жене и Дантесе, который продолжает все те же штуки, что и прежде, – не отходя ни на шаг от Екатерины Гончаровой, он издали бросает нежные взгляды на Натали, с которой все же танцевал мазурку. Жалко было смотреть на фигуру Пушкина, который стоял напротив них, в дверях, молчаливый, бледный и угрожающий…» [186]

Не в этот ли вечер у Пушкина окончательно сформировался план действия, к осуществлению которого он приступит 4 ноября 1836 года? «Удача», если так можно выразиться, буквально сама шла в руки поэту, задумавшему «использовать» Дантеса, как отличного стрелка в качестве орудия самоубийства. Он много размышляет на тему о том, каким способом люди совершают суицид. К этому размышлению подтолкнуло его самоубийство двух австрийских литераторов, совершенных один за другим во второй половине 1836 года.

Иоган Майрхофер (1787–1836) австрийский поэт, сын священника. Изучал право в Вене. Друг Шуберта, который написал на его стихи множество романсов и оперу «Адраст». Автор воспоминаний о композиторе. Служил в цензуре и временами был вынужден вымарывать предосудительные пассажи из собственных стихов. Был подвержен приступам меланхолии. По некоторым сведениям, непосредственной причиной самоубийства стал страх заразиться холерой (в Австрии в ту пору была эпидемия). Майрхофер выбросился из окна и умер после многочасовых жестоких мучений.

Иной способ ухода из жизни избрал австрийский драматург Раймунд Фердинанд Якоб (1790–1836 гг.) Настоящая фамилия его Райманн. Сын богемца-токаря. В отрочестве обучился ремеслу кондитера, однако выбрал судьбу бродячего актера. Со временем возглавил труппу, был директором венского Леопольдстеатра. Его называют отцом немецкого «волшебного фарса». Пьесы и спектакли Раймунда пользовались большим успехом, однако удачливый комедиограф был несчастлив в личной жизни, подвержен приступам тоски и ипохондрии. Покончил с собой по экзотической причине: был укушен собакой и боялся, что заразится бешенством. После того как Раймунд застрелился, собаку проверили – она оказалась здорова. В Вене есть памятник Раймунду и театр его имени.

Естественно, что, решившись на самоубийство, человек не может не думать, каким способом его совершить. Вот как, например, размышлял классик японской литературы Акутагава Рюноскэ (1892–1927) много позднее Пушкина. Приняв окончательное решение уйти из жизни, он изложил в «Письме к другу» причины своего самоубийства, где, в том числе, пространно изложил резоны, которыми он руководствовался при выборе способа ухода из жизни: «Первое, о чем я подумал, – как сделать так, чтобы умереть без мучений. Разумеется, самый лучший способ для этого – повеситься. Но стоило мне представить себя повесившимся, как я почувствовал переполняющее меня эстетическое неприятие этого. (Помню, я как-то полюбил женщину, но стоило мне увидеть, как некрасиво пишет она иероглифы, и любовь моментально улетучилась). Не удастся мне достичь желаемого результата и утопившись, так как я умею плавать. Но даже если паче чаяния мне бы это удалось, я испытаю гораздо больше мучений, чем повесившись. Смерть под колесами поезда внушает мне такое же неприятие, о котором я уже говорил. Застрелиться или зарезать себя мне тоже не удастся, поскольку у меня дрожат руки. Безобразным будет зрелище, если я брошусь с крыши многоэтажного здания. Исходя из этого я решил умереть, воспользовавшись снотворным. Умереть таким способом мучительнее, чем повеситься. Но зато не вызывает того отвращения, как повешение, и кроме того не таит опасности, что меня вернут к жизни; в этом преимущество такого метода…» [187]

Мы никогда не узнаем, рассуждал ли подобным образом Пушкин, анализируя богатый материал о способах ухода из жизни литераторов с античных времен до его современников, но можно уверенно сказать, что он отвергал все, ставшие известными ему способы, где был очевиден сам факт самоубийства. Он должен уйти так, чтобы ни современники, ни потомки не могли догадаться о его добровольном уходе из жизни. Дуэль со смертельным исходом как нельзя лучше отвечала его замыслу. При этом кандидатура Жоржа Дантеса для реализации трагического замысла подходила идеально. Надо сказать, что природа наградила Дантеса столь разнообразными и редкими качествами, что он устраивал буквально всех, кто был так или иначе втянут в круговорот событий, сложившихся к тому времени вокруг семьи Пушкиных. В традиционной пушкинистике принято считать, что Дантес был одновременно негодяй, интриган, глупец, педераст, обманщик, а его показная любовь к Натали всего лишь формой самолюбования эгоиста, который увиваясь вокруг первой красавицы Петербурга, хотел всего лишь украсить список побед очередной цифрой. Как доказала в своей книге «Пуговица Пушкина» итальянская славистка и пушкинистка Сирена Витале, ничего из вышеназванного не имеет к нему никакого отношения [188] .