Дхнул жизнь в него, взвился с своей добычей смрадной

И бросил труп живой в гортань геенны гладной…

Там бесы, радуясь и плеща, на рога

Прияли с хохотом всемирного врага

И шумно понесли к проклятому владыке,

И сатана, привстав с веселием на лике

Лобзанием своим насквозь прожег уста,

В предательскую ночь лобзавшие Христа [175] .

Первые шесть стихов стихотворения «Мирская власть» («Когда великое свершилось торжество…» (IV) передают евангельский рассказ о смерти распятого на кресте Иисуса Христа, то есть продолжают тему, начатую в предыдущем стихотворении:

Когда великое свершилось торжество

И в муках на кресте кончалось божество,

Тогда по сторонам животворяща древа

Мария-грешница и пресвятая дева

Стояли две жены,

В неизмеримую печаль погружены [176] .

По словам П.А. Вяземского, стихотворение, «вероятно, написано потому, что в страстную пятницу в Казанском соборе стоят солдаты на часах у плащаницы» («Старина и новизна», кн. VIII, 1904. С. 39.).

Но у подножия теперь креста честнаго,

Как будто у крыльца правителя градскаго,

Мы зрим поставленных на место жен святых

В ружье и кивере двух грозных часовых.

К чему, скажите мне, хранительная стража?

Или распятие казенная поклажа,

Иль вы боитеся воров или мышей?

Иль мните важности придать царю царей?

Иль покровительством спасаете могучим

Владыку, тернием венчанного колючим,

Христа, предавшего послушно плоть свою

Бичам мучителей, гвоздям и копию?

Иль опасаетесь, чтоб чернь не оскорбила

Того, чья казнь весь род Адамов искупила,

И, чтоб не потеснить гуляющих господ,

Пускать не велено сюда простой народ?»

(Курсив мой. – А.К.).

Пушкин, как и Иисус Христос сознательно распорядился своей жизнью, предав «послушно плоть свою» под пулю Дантеса (или иного убийцы) по воле венценосного «Понтия Пилата». Он уже выбрал место своего вечного упокоения, сочувствуя при этом тем, кому пришлось упокоиться на публичном кладбище, в том числе его любимому другу А.А. Дельвигу – «Когда за городом, задумчив, я брожу…» (V). Стихотворение «Из Пиндемонти» («Не дорого ценю я громкие права…» – (VI)) продолжает трактовку соотношения мирской и духовной власти, затронутою в «Мирской власти» (IV). Мирская власть утверждает себя силой («К чему, скажите мне, хранительная стража»), а духовная власть бесконечно далека от этого, она утверждает себя любовью, поэтому такой нелепой и показалась поэту попытка мирской власти оградить власть духовную:

Не дорого ценю я громкие права,

От коих не одна кружится голова.

Я не ропщу о том, что отказали боги

Мне в сладкой участи оспоривать налоги

Или мешать царям друг с другом воевать;

И мало горя мне, свободно ли печать

Морочит олухов, иль чудкая цензура

В журнальных замыслах стесняет балагура.

Все это, видите ль, слова, слова, слова [177] .

Иные, лучшие мне дороги права;

Иная, лучшая потребна мне свобода:

Зависеть от царя, зависеть от народа —

Не все ли нам равно? Бог с ними.

Никому

Отчета не давать, себе лишь самому

Служить и угождать; для власти, для ливреи

Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;

По прихоти своей скитаться здесь и там,

Дивясь божественным природы красотам

И пред созданьями искусств и вдохновенья

Трепеща радостно в восторгах умиленья,

Вот счастье! вот права…

«Стихотворение «Не дорого ценю я громкие права…» продолжает трактовку мирской власти и мира, находящегося под ее управлением. Здесь автор говорит о том, что подлинные лучшие права человек не может получить из этого мира, из его, реформаторского преобразования и улучшения; подлинные права человек получает свыше. Слова «себе лишь самому // Служить и угождать» могут смутить, однако их скорее всего надо рассматривать в контексте «первой науки», которой учат человека его благословенные предки – «чтить самого себя» как звено в космической цепи бытия. Эта наука, которой учат предки, имеет не посюсторонний характер. Так, и в «Мирской власти», и в «Не дорого ценю я громкие права…» идет открытое противопоставление духовного мира миру эмпирическому, построенному на неравенстве, на угнетении и манипуляции людьми друг другом».

Первоначально стихотворение было названо: «Из Alfred Musset», затем заменено ссылкой на итальянского поэта Ипполита Пиндемонте (1753–1828), что говорит о том, что оба источника мнимые, придуманные Пушкиным для сокрытия своего авторского утверждения о существующих разногласиях между мирской и духовной властью. О заключительном стихотворении «каменноостровского цикла» «Exegi monumentum» («Я памятник себе воздвиг нерукотворный…») подробно говорилось в первой главе настоящего исследования. Здесь лишь отметим, что Пушкин начал задумываться о бессмертии своих произведений уже в юном возрасте. Так, в стихотворении «Городок», написанном еще в 1815 году, в котором дана оценка творчества писателей-современников поэта, Пушкин впервые говорит о бессмертии своей поэзии:

Не весь я предан тленью;

С моей, быть может, тенью

Полунощной порой

Сын Феба молодой,

Мой правнук просвященный,

Беседовать придет

И мною вдохновенный

На лире воздохнет [178] .

К этой теме Пушкин неоднократно обращается также при написании «Евгения Онегина». Так, в черновом варианте заключительной сороковой строфы второй главы романа читаем:

И этот юный стих небрежный

Переживет мой век мятежный.

Могу ль воскликнуть я, друзья:

Exegi monumentum я…

В более позднем варианте «Онегина» четвертый стих выглядит так:

Воздвигнул памятник и я.

То есть основные идеи «Памятника» «обкатывались» Пушкиным в черновых вариантах романа в стихах в течение нескольких лет [179] . Таким образом, в заключительном стихотворении цикла Пушкин говорит о своем поэтическом бессмертии, тогда как в пятой строфе этого произведения речь идет о некоем предстоящем событии, которое на фоне высоконравственного полотна остальных стихотворений цикла будет выглядеть не иначе как «глупость». Необходимо отметить, что в последнее время появились трактовки некоторых стихов «Памятника», восходящие к версии приснопамятного М. Гершензона. Особенно это касается четвертой строфы:

И долго буду тем любезен я народу,

Что чувства добрые я лирой пробуждал;

Что в мой жестокий век восславил я свободу

И милость к падшим призывал.

Традиционно из этих трех определений два последние обычно толкуются в гражданском духе, так что под свободой понимается ранняя свободолюбивая лирика Пушкина, а милость к падшим понимается как его неустанное стремление заступиться за проигравших декабристов. Чувства добрые вызывают в памяти слова Белинского о лелеющей душу гуманности. Однако, как мы уже отмечали ранее, М. Гершензон утверждал, что этими словами Пушкин выразил не столько собственную оценку своего творчества, сколько превратное мнение о нем народа, то есть то, за что его будут чтить потомки, которые его так и не поймут, не увидят подлинного значения его поэзии.

Но вот что говорит по этому поводу Альфред Барков, в интервью, данном журналисту В. Козаровецкому, опубликованному 28 ноября 2002 года в газете «Новые «Известия».

«…«Памятник», воспринимаемый как кредо «нашей национальной святыни», только запутывает вопрос: своим содержанием он обобщает тему отношения к народу как к толпе, к черни <…>, что содержание всех строф, кроме последней, фактически повторяет то же отчужденное отношение к народу, которое имеет место в упомянутом стихотворении (четвертая строфа «Памятника») <…>. «Нерукотворный Памятник» – не более чем одна из последних пушкинских пародий на творчество и гражданское кредо Катенина» [180] .