Изменить стиль страницы

1 декабря 1823 г. он пишет А. И. Тургеневу: «Я на досуге пишу новую поэму, „Евгений Онегин“, где захлебываюсь желчью. Две песни уже готовы». Эту фразу с «желчью» всегда пытались трактовать как некую характеристику задуманной Пушкиным общественной сатиры. Между тем в ответ на недоуменный вопрос Бестужева после публикации Первой главы романа, где же обещанная в предисловии сатира, Пушкин писал: «Где у меня сатира! О ней и помину нет в „Евгении Онегине“. У меня бы затрещала набережная, если б коснулся я сатиры». В Предисловии «издателя» к отдельному изданию Первой главы романа речь шла не о сатире в общепринятом понимании этого слова, как о сатире на общество или власть, а о сатире литературной, о сатирическом художественном образе (отсюда и «отсутствие оскорбительной личности», подчеркивавшееся в Предисловии). Фраза с желчью в письме к Тургеневу была всего лишь фиксацией настроения Пушкина по отношению к пакостившему ему Катенину, с которого он во многом списывал характер и биографию главного героя.

Однако, если Евгений Стерна «писал» «Сентиментальное путешествие» прозой, то Евгений Пушкина был поэтом и мог позволить себе писать «ЕВГЕНИЯ ОНЕГИНА» стихами. Это поистине «дьявольски» расширяло мистификационные возможности Пушкина (вот в чем смысл его слов в письме к Вяземскому от 4 ноября 1823 года: «…я теперь пишу не роман, а роман в стихах дьявольская разница»). Ведь читатели привыкли к тому, что в стихах «я» поэта и сам поэт тождественны, и такое отношение к поэзии сохранилось вплоть до наших дней; между тем в романе всегда имеет место фигура повествователя, и Пушкин понимал, сколько возможностей для игры со словом и с читателем дает ему именно «роман в стихах».

В «ЕВГЕНИИ ОНЕГИНЕ» Пушкин удивительно скупыми средствами совместил сатирический пласт (художественный образ главного героя) с эпиграмматическим в адрес Катенина. Воспроизведем строфу, из которой выше уже цитировались строки по поводу «чердака»:

…Я только в скобках замечаю,
Что нет презренной клеветы,
На чердаке вралем рожденной
И светской чернью ободренной,
Что нет нелепицы такой,
Ни эпиграммы площадной,
Которой бы ваш друг с улыбкой,
В кругу порядочных людей,
Без всякой злобы и затей,
Не повторил сто крат ошибкой;
А впрочем он за вас горой:
Он вас так любит… как родной.

Эти слова, как и весь текст романа, принадлежат Онегину; следовательно, он «вралем» считает Пушкина, приписывая ему собственную черту характера. С другой стороны, все, что здесь говорит Онегин, можно целиком отнести… к Катенину, ибо о каком же еще чердаке может идти здесь речь, как не о чердаке Шаховского? Это место обоюдоострое, и таких двусмысленностей в «ОНЕГИНЕ» множество. Таким образом, двусмысленность в романе становится основным мистификационным приемом.

Другое средство — примечания к роману, которые написаны неким «издателем» (это еще одна маска в романе, «издатель» — это Пушкин и в то же время формально не он, что дает возможность Пушкину и о себе говорить остраненно); все остальное как бы принадлежит перу Онегина. Вот Примечание 20 к строчке из «Ада» Данте, вставленной Пушкиным в текст 3-й главы («Оставь надежду навсегда»): «Lasciate ogni speranza voi ch`entrate. Скромный автор наш перевел только первую половину славного стиха».

Вся строфа XXII («Я знал красавиц недоступных…») с этой строкой из Данте написана от первого лица, без кавычек, и принадлежит перу «автора-рассказчика». Но поскольку текст примечания не может принадлежать «автору-рассказчику» и принадлежит «издателю» или Пушкину и никому иному, ирония слов «Скромный автор наш» рассказчику и адресована. И вот таким, на первый взгляд проходным примечанием к этой строчке Пушкин-«издатель» подает прозрачный намек на Катенина, с которого списывается образ Онегина, и одновременно тройную издевку над ним:

1) полный перевод этой строки из Данте — «Оставь надежду навсегда всяк, сюда входящий», и «издатель» «пеняет автору» за то, что тот не смог вместить в стихотворный текст строфы дантовскую строчку целиком, в оборванном виде ущербную ;

2) но ведь, как отметил Барков, «автор» — это еще и Катенин, который перевел не «только первую половину славного стиха», но и «только первую половину» этой песни «Ада» — 78 строк из 157; это не может быть случайным совпадением: в то время существовал единственный перевод дантова «Ада» — катенинский, неполный и весьма посредственный (с упомянутой строкой в его бездарном переводе — «Входящие! Надежды нет для злого»);

3) и, наконец, у Данте именно эта песня — об Уголино, попавшем в ад за предательство, и Катенин не мог не увидеть этого прямого обвинения.

Даже одно это пушкинское примечание дает представление, каким издевкам, которые в литературных кругах должны были легко разгадываться, подвергался Катенин на протяжении всего романа, по мере публикации отдельных глав.

Тем не менее замысел Пушкина не был понят даже друзьями, и вот какой была их реакция.

БАРАТЫНСКИЙ (из письма к И. В. Киреевскому.): «Евгений Онегин» — произведение «почти все ученическое, потому что все подражательно… Форма принадлежит Байрону, тон — тоже… Характеры его бедны. Онегин развит не глубоко. Татьяна не имеет особенности, Ленский ничтожен».

БЕСТУЖЕВ (из письма к Пушкину): «Дал ли ты Онегину поэтические формы, кроме стихов?»

ВЯЗЕМСКИЙ (из письма к жене): «„Онегин“ хорош Пушкиным, но, как создание, оно слабо».

КЮХЕЛЬБЕКЕР: «…но неужели это поэзия?»

РАЕВСКИЙ (из письма к Пушкину, пер. с фр.): «Я читал… в присутствии гостей вашего „Онегина“; они от него в восторге. Но сам я раскритиковал его, хотя и оставил свои замечания при себе».

РЫЛЕЕВ (из совместного письма Бестужева и Рылеева к Пушкину): «Но Онегин, сужу по первой песне, ниже и Бахчисарайского фонтана, и Кавказского пленника». Из письма РЫЛЕЕВА к Пушкину: «Несогласен…, что Онегин выше Бахчисарайского Фонтана и Кавказского Пленника».

Ждал ли Пушкин такой реакции? Был ли огорчен ею? Надо не понимать характер мистификатора, чтобы задаваться подобными вопросами: такая реакция Пушкина только веселила. «Читатель, смейся, …верх земных утех Из-за угла смеяться надо всеми», — писал он все в тех же октавах, не вошедших в окончательный текст поэмы «ДОМИК В КОЛОМНЕ». «…Это („ОНЕГИН“. — В. К.) лучшее мое произведение, — писал Пушкин брату в феврале 1824 г. — Не верь Н. Раевскому, который бранит его — он ожидал от меня романтизма, нашел сатиру и цинизм и порядочно не расчухал».

VII

Упрекая Пушкина в слабости романа, его малохудожественности и цинизме, его друзья «порядочно не расчухали», что роман «пишется Евгением Онегиным», а в прямом прочтении роман, «написанный Евгением Онегиным», и не мог быть высокохудожественным — он мог быть только банальным и циничным. В романе нет ни одной истинно мудрой мысли, ведь все эти банальные сентенции, вроде «Кто жил и мыслил, тот не может В душе не презирать людей» (Гл. 1, XLVI, 1–2) или «Врагов имеет в мире всяк, Но от друзей спаси нас, боже!» (Гл. 4, XVIII, 11–12), принадлежат Онегину, а не Пушкину. Вот почему на вопрос Бестужева Пушкин отвечал: «Твое письмо очень умно, но все-таки ты неправ, все-таки ты смотришь на „Онегина“ не с той точки …»

С пушкинской «точки» убийство Онегиным друга на дуэли имеет гораздо более глубокий смысл, нежели тот, какой ему придают в общепринятой трактовке романа. Ведь по замыслу Пушкина весь роман написан Евгением Онегиным, пытающимся это скрыть и рассказывающим о себе в третьем лице, это он в романе «автор»-рассказчик. Иногда он «проговаривается»: «Письмо Татьяны предо мною, Его я свято берегу» — это ведь может быть сказано только Онегиным (это же подтверждает и Лотман: «…В восьмой главе письмо Татьяны находится в архиве Онегина, а не Пушкина: „Та, от которой он хранит Письмо, где сердце говорит…“»). Но роман написан стихами, и, следовательно, Онегин — поэт, а взаимоотношения Онегина и Ленского — это взаимоотношения двух поэтов; стало быть, на дуэли один поэт убивает другого.