Изменить стиль страницы

Вместе с Кристобалем она неторопливо выскользнула в темноту, окруженная, словно телохранителями, этими чудовищными существами. В пустом зале арфа наигрывала ритмичный галоп.

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ

Обреченные

1

1 января 1932 года

Вот и Новый год. Здесь, в Пенья-Эрмоса, куда нас сослали, время утекает между пальцами. Для всех пятидесяти изгнанников, живущих на этом островке, дни тянутся монотонно, завтра то же, что вчера. Якоря нашей жизни брошены посередине неторопливой пятнистой, как шкура ягуара, реки, более километра шириной. Когда она мелеет, то отдает прокисшей на солнце тиной. Если смотреть на реку очень пристально, она кажется вялой, неподвижной, мертвой, а подчас даже создается впечатление, что скалистый массив острова плывет против течения, а по краям его сверкают на солнце убегающие вдаль пропасти.

Раз в месяц шлюпка привозит нам почту и нехитрую снедь, а иногда в наш «санаторий» прибывает на ней и новенький. Последним привезли Факундо Медину, студента университета. За левые настроения его окрестили Левшой. Он вроде бы имел отношение к октябрьским событиям в Асунсьоне, которые закончились расстрелом студентов, собравшихся у правительственного дворца. Огромная толпа требовала защиты Чако от посягательства боливийцев.

Теперь гражданских заключенных вместе с Левшой ровно полдюжины. Они нам приданы, так сказать, «сверх штата». Впрочем, здесь мы все разгуливаем в одних трусах, так что большой разницы между нами не заметишь.

Вчера вечером мы устроили роскошную пирушку. Зарезали трех овечек, купленных в складчину. Их на прошлой неделе привез нам лодочник. Заключенные и конвоиры побратались за едой. Даже начальник — и тот пришел выпить и закусить вместе с нами. Он долго нес какую-то патриотическую галиматью и под конец поднял тост «за товарищей по несчастью, которые ждут реабилитации…».

После этого он принялся пить наравне с остальными. В полночь балагур начальник, войдя в раж, погасил выстрелом один из фонарей, давая знак, что пора брать приступом жаркое.

Капитан Сайас любил похвастать, что прежде он был признанным чемпионом по стрельбе из пистолета., Теперь его перевели в запас и поставили сторожить заключенных. Конвоиры высадили в воздух всю обойму, и от их беспрерывной пальбы проснулся наш попугай. Он стал тоскливо кричать и лишь постепенно угомонился.

Когда с жарким разделались, Миньо взял аккордеон и принялся импровизировать. Другой арестант подыгрывал ему на гитаре. Получилось что-то похожее на польку. Появились танцующие пары.

Грустно глядеть на пляшущих мужчин. Мутные глаза, странно трясущиеся руки, и хотя каждый изощряется в шуточках, всем ясно, как недостает здесь женщин. Сюда не пускают даже индианок, а в Пуэр-то-Касадо их девать некуда. Толстый живот Сайаса вздрагивает от смеха. Наконец капитан отправляется на боковую — капрал и двое солдат тащат его почти что волоком.

Я сидел под деревом и смотрел из темноты на этот кутеж. Чтобы не напиться, я ускользнул из бесшабашной компании. Обычно меня мутит от одного вида каньи. Так случилось и на этот раз. Я отхлебнул несколько глотков, чтобы не обидеть друзей, и меня сразу же вырвало. Стало полегче. Я глядел на пьяные лица и думал о побеге, план которого в лагере вынашивался уже несколько недель. В этот вечер, пожалуй, можно было его осуществить. Все складывалось как нельзя лучше.

С конвоирами можно было бы справиться без особого труда; те, кто не умел плавать, легко переправились бы на тот берег в шлюпке. Но заговорщики перепились не меньше, чем конвоиры.

Рядом со мной в кустах кто-то тихо стонал. Человек, очевидно, лежал ничком, уткнувшись лицом в землю. Стоны были глухи и однообразны. Рвотная судорога сводила ему горло, и он не переставая охал. Я не двинулся с места.

Я знал, что это Хименес, а для него у меня нет лекарства. Его осудили на пять лет за убийство денщика, которого он застрелил, обнаружив, что тот сожительствует с его женой. По ночам он иногда что-то бормочет о ней или чуть слышно стонет, как вчера вечером. Он пишет длинные письма и никогда их не отсылает. Каждый раз новое, разорванное на мелкие кусочки послание оказывается в уборной.

— Подходящий почтовый ящик для любовных излияний, — как-то раз сострил Ногера.

За глаза над Хименесом потешаются, но его, во всяком случае, не презирают.

Пока все спят как убитые, я спускаюсь к реке. Хочется освежиться. Плаваю до изнеможения, стараюсь избавиться от горьковатого привкуса во рту. Часовой на сторожевом посту внимательно наблюдает за мной. Зачем? Я и не собираюсь удирать отсюда. Мне здесь хорошо. Теперь, пожалуй, мне везде будет хорошо. Сапукай или Пенья-Эрмоса — все одно. Я ничего не жду, мне ничего не нужно. Живу бездумной растительной жизнью. Наверное, я уже пропах тиной и потом.

Даже ветра — и того нет. Тяжелая томительная тишь, которую время от времени тревожат пронзительные крики попугая. У меня такое чувство, будто я на необитаемом острове. Я вижу, как от меня подымается пар, пока, не торопясь, я кропаю эти строки в записной книжке. Зачем я их пишу? Очевидно, надеюсь при случае перечитать. Тогда они мне покажутся отражением чего-то нереального, какой-то чужой жизни, словно писал их не я, а кто-то другой. Я читаю эти строки вслух, будто разговариваю с незримым собеседником, который рассказывает мне о том, чего я никогда не видел и не слышал. Но даже и эта писанина надоедает. Перо беру редко.

От холодной воды головная боль прошла, но в теле еще большая вялость и лень. Сегодня я даже не смогу читать. Пакет с книгами, присланными из дому в прошлом месяце, так и лежит неразвязанный. Пожалуй, самое разумное для меня — броситься на камни и лежать ни о чем не думая, как я лежал в детстве на краю обрыва в Тебикуари, глядя сверху на искрящуюся речную зыбь, взъерошенную северным ветром.

Но передо мной уже не милая сердцу река моего детства с ее стремительным течением, с песчаным берегом, который в этот час был полон прачками, перебиравшимися вброд повозками, приведенной на водопой скотиной, криками и голосами, людьми, которых я видел в воде вверх ногами на фоне неба, подернутого дымной завесой.

Нет, передо мной Рио-де-лас-Короиас, как называли испанцы реку Парагвай, которую гуарани обожествили, что, впрочем, не помешало им превратить ее в ломовую лошадь. Эта река дала имя моей родине.

Воды поубавилось, и обнажилась широкая отмель. Вдали, в лучах рождающегося солнца блестят известняковые ущелья, словно они из чистой слюды. Островок как бы отдает швартовы и опять незаметно, полегоньку начинает плыть против течения.

6 января

Я снова сталкиваюсь с проявлениями явной недоброжелательности — мне ее выказывают по мелочам. Проснувшись утром, я нашел в моих альпаргатах дохлую змею. Судя по аллегорическому смыслу подношения, это дар волхвов. А дня два назад у меня пропали часы, которые я потом обнаружил в трещине кирпичной стены. Противомоскитная сетка оказалась порванной в нескольких местах, в кувшин с кипяченой водой кто-то помочился. Люди притворяются, что это не их рук дело, и только иногда я случайно замечаю, как они заговорщически перемигиваются.

Пакет с книгами уже перерыли. Они постоянно пытаются уязвить меня исподтишка и продемонстрировать свою неприязнь.

Только Левша относится ко мне довольно сносно. Он сперва рассчитывал, что обратит меня в свою веру, но теперь все меньше надеется на успех.

— Не будьте вы таким косным солдафоном, — сказал он вчера с напускной фамильярностью. — В жизни старое умирает, новое рождается. Так и в вас самом…

Левша со мной, по крайней мере, разговаривает. Я знаю, что потом ему за это достается.

— Брось ты этого болтуна, Левша. Уж кто-кто, а он не станет связываться с твоей социальной революцией, — сказал ему негр Ногера.

Он — бывший курсант военной школы и потому питает ко мне особую неприязнь, прикрывая свое раздражение шуточками и балагурством. Его руку я чувствую во всех злобных каверзах, хотя, разумеется, они устраиваются с ведома остальных. Я не могу платить ему той же монетой: я уважаю стремление моего недоброжелателя остаться безымянным, но понимаю, что в этом молчании и заключено плохо скрываемое презрение.