— Чего стоите, ослы? — вдруг истошно завопил он.
Охранники засуетились, поводки еще больше натянулись. Чапарро начал выкрикивать приказы, стараясь перекрыть лай собак.
— Идите на юг! Обшарьте весь берег! Они, конечно, захотят перебраться через реку! Ловера, пойдешь в Моромби, оповестишь каждый пост. Живо отправляйся!
— Слушаюсь, начальник, — отозвался тот, к кому обратился Чапарро.
Другие охранники побежали к полицейскому участку, где уже стояли оседланные лошади.
— Леги! — окликнул одного из них Чапарро.
Охранник в тростниковом сомбреро застыл на месте, потом быстро обернулся и подошел к начальнику.
— Мы с тобой двинемся к переправе через Мондай!
— Есть! — ответил тот, явно польщенный вниманием. У парня потрескались губы, и он едва говорил.
— Я сделал все, что мог, хозяин, — промямлил Чапарро, проходя мимо управляющего.
Коронель ничего не ответил и пошел в контору.
Вскоре вся земля Такуру-Пуку задрожала и огласилась винтовочной пальбой, собачьим лаем, дробным стуком копыт.
А в полицейском участке, закованный в колодку, томился часовой, который покинул свой пост и потихоньку подкрался к дому управляющего, чтобы разглядеть через окно голую любовницу Коронеля. Она же, заспанная, с опухшим пьяным лицом, со спутанными космами, вышла, привлеченная шумом, на галерею и стояла там, не понимая, что происходит.
Собак тащили на юг, а они рвались на север, туда, куда вели следы беглецов, вслепую плутавших вокруг поселка.
Охранники были сбиты с толку. Все складывалось не так, как они ожидали, — видно, в чем-то они просчитались. Собаки доходили до болота, в котором после ливня сильно поднялась вода, но там запах беглецов терялся в гнилостных испарениях, и собаки снова возвращались назад. В третий раз их плетками погнали вдоль берега на юг в обход непроходимых топей.
Беглецы бесследно исчезли, как привидения.
Посреди лесистого островка болото соединялось с небольшой речкой. Касиано и Нати перешли ее вброд; напрасно они пытались найти место, где можно было бы передохнуть и почувствовать себя хотя бы в относительной безопасности. Наконец у излучины, среди густо разросшихся водяных растений, они все-таки остановились: Касиано совсем изнемогал. Каждый шаг стоил ему нечеловеческих усилий. Лихорадка опять вцепилась в него и ни на минуту не отпускала.
Они сидели на толстых корнях ингового дерева, опустив ноги в стоячую глинистую воду. Над ними нависал трепещущий лиственный полог. Ребенок заплакал тихо-тихо. Плач словно доносился из-под земли. Нати, задыхаясь, дала младенцу грудь.
И тут они в первый раз услышали собачий лай в другой стороне болота. Притулившись к черным скользким корням, обвившим его, как щупальца спрута, Касиано метался в лихорадочном бреду, скрипел зубами; тучи москитов облепили ему лицо. Тщетно Нати пыталась их отогнать. Ребенок замолчал и лишь таращился на отца, словно жалел его.
— Нас поймают…
— Нет, они уходят, che karaí! — невнятно бормотала Нати.
— Поймают, рано или поздно…
Где-то далеко снова раздался лай и смолк. Затем он послышался еще два раза через равные промежутки времени: собаки пошли в обход. Все стихло. Касиано очнулся, его знобило, корчило, бросало то в жар, то в холод.
— Собаки… Слышишь, лают, проклятые!
Не выпуская ребенка из рук, Нати тесно прижалась к мужу, стараясь согреть его своим теплом. Палящие лучи полуденного солнца, скрытого от глаз зеленью, накалили сырой полумрак их убежища. Стало невыносимо жарко, и над головами людей, в потоках света, пробивавшегося сквозь листву, заклубился пар.
Теперь, когда приступ лихорадки прошел, Касиано захотел есть. Нати достала из узелка копченое мясо и протянула мужу, но тот с отвращением оттолкнул ее руку:
— Чарки мне осточертело!
Но голод все усиливался, и Касиано, оторвав наконец кусок мяса, принялся его жевать — сперва нехотя, потом с возрастающей жадностью, хотя искусанные губы вспухли и болели. Напоследок оба поели кисло-сладких волокнистых плодов инги.
Подкрепившись, Касиано нагнулся к бурой воде. Нати подумала, что он хочет пить, но Касиано зачерпнул пригоршню глинистой жижи и протянул жене: пусть она залепит ему язвы на плечах, изъеденных москитами. Потом он обмазался с головы до пят этой липкой тошнотворной грязью, а потом велел Нати сделать то же самое и взял у нее ребенка. Нати отказалась:
— Зачем? Я же одета.
— Да это не только от москитов, — настаивал Касиано, — это и от собак… Надо перебить запах тела.
Больше его не трясло: мучительная лихорадка на время оставила Касиано в покое.
Нати наклонилась к воде, вытащила ком вязкой вонючей грязи, размазала ее поверх одежды и привычным движением, словно крася стену своего дома, натерла глинистой кашей руки, ноги и лицо. Только грудь осталась чистой.
Теперь Касиано и Нати напоминали ряженых, отправляющихся на праздник святого Балтазара. Они походили на негров, которые крадут белого ребенка для исполнения ритуальных танцев.
— Надо идти, надо идти, — упорно твердил Касиано.
— А куда? — упавшим голосом спросила Нати.
Касиано и сам не знал. Он не понимал, где они находятся. Может, эта речка — приток Параны, а может, она ведет в другое болото — кто его знает. Он раздвинул плотную завесу листьев и, щурясь от слепящего яркого света, внимательно посмотрел на солнце.
— Оно сядет там… — пробормотал он, указывая в сторону, противоположную реке. — Пойдем на запад. Может, доберемся до Мондая. Берег Параны наверняка охраняется. Пойдем лесом… — И Касиано осекся: на солнце лихорадка снова принялась его трепать, он задыхался.
— Пошли, — глухо выдавил он.
Они покинули свое убежище и вошли в сельву — две бесприютные тени в лохмотьях, измазанные зловонной жижей. Их глаза беспокойно бегали по сторонам, отыскивая выход из чащи. Тень, идущая впереди, держала в руке мачете и раскачивалась, словно в ритуальном танце, другая плелась сзади, прижимая к груди притихший теплый кусочек человеческой плоти.
И вот двое — мужчина, с трудом удерживающий в руке мачете, и женщина, через силу несущая ребенка, — опять пытаются совершить невозможное. Они бредут туда, где заходит солнце.
Ни голод, ни жажда, ни истощение, ни усталость— ничто так не мешает им идти, как закравшийся в душу страх. Он оглядывает большими глазами каждый куст, прислушивается тысячью ушей к каждому шороху, он непомерно растет и уже не вмещается в них. Они бредут по болоту, которое чавкает под ногами и издает гнилостный запах; под шипение ядовитых змей перебегают от островка к островку, тщетно пытаясь вырваться из цепких лап трясины. Кругом они видят только свой собственный страх и грозные призраки, порожденные им. Они идут, как в бреду, как в ночном кошмаре. Перед ними возникает фигура Коронеля на огромном буланом жеребце. Призрак то появляется среди зарослей, то снова исчезает. Под сомбреро зловеще поблескивает яркая точка — золотой зуб.
Им мерещится полицейский начальник верхом на мустанге, охранники, галопом летящие над черной водой. Вот они прочесывают лес, грохот их винчестеров разрывает воздух. Галлюцинации у беглецов, вероятно, различные, но страх одинаков, как одинакова их судьба.
Женщина идет следом за мужчиной. Она несет на руках большой сверток, временами из-под этой груды тряпья доносится тихий детский писк.
Порой, вконец измотанные, они, задыхаясь, падают на землю и подолгу лежат, не глядя друг на друга, — каждый боится удвоить своим страхом страх другого. Потом они встают и продолжают бесконечный путь.
Часы сменяются часами, день дважды сменился ночью, и ночь дважды сменилась днем, а они все еще бредут в этом кошмаре. Они не помнят, когда он начался. Может, они идут сквозь вечность. И теперь не знают, действительно ли они удаляются от Такуру-Пуку или продолжают вслепую кружить вокруг плантации— поселка мертвецов, вокруг этой огромной воронки, прикрытой сельвой, где над каждой могилой поет петух.