Тем не менее полное отсутствие связи рассказчика «Улицы» с еврейством поражает. Он сам говорит, что именно в еврействе лежат его первые и, пожалуй, самые крепкие корни[99]. Более того, речь в книге идет о Лодзи, городе, который по праву можно назвать «еврейским». В 1921 году в Лодзи проживали 156 155 евреев, что составляло 34,5 % ее населения[100]. Более того, книга написана в период между двумя войнами, когда вся литература на идише была проникнута особым интересом к евреям и еврейству, с ярко выраженной тенденцией «реалистического» описания действительности. Художественное произведение не может дать полной и полностью правдивой картины реальности, на которой оно основано. И тем не менее, уровень избирательности в изображении этой реальности в произведении, которое на ней основано и с которой связано, говорит о многом. Если взглянуть с этой точки зрения, «Улица» представляет собой исключение из правил. Здесь ни разу не упомянуты ни синагога, ни еврейские благотворительные организации, ни другие организации, действовавшие в этом «еврейском» городе, от которых демобилизованный солдат-еврей мог при желании получить помощь — более того, среди перечисленных обитателей Лодзи нет ни одной традиционной еврейской семьи[101]. Перед нами — взгляд, полностью противоположный тому, который являлся общепринятым в литературе на идише в те времена, особенно если учесть место и время действия в рамках нарративного настоящего. Единственный традиционный еврей (рассказчик снимает у него койку) представлен в намеренно сниженном, даже язвительно-карикатурном виде (25-я глава):

Хозяин, маленький еврей со светлой бородой, бледным, исхудалым, изможденным лицом и хитрыми быстрыми глазами, которые он во время разговора ежеминутно прикрывал…

Прямая речь этого «еврейчика», пересыпанная идиомами на идише, лишь углубляет пропасть между ним и евреем-рассказчиком, с которым у него нет ничего общего. В книге не только нет никакого упоминания о синагоге и о Днях трепета[102], во время которых рассказчик находится в Лодзи, напротив, он посещает православную церковь, что идет вразрез с традициями и представлениями его детства. Упоминание Рождества еще сильнее увеличивает зазор между тем, что ожидалось тогда от романа, написанного в Польше на идише, и тем, что мы находим — а точнее, не находим — в этой книге Исроэла Рабона.

Нужно помнить, что все это — внешние признаки важнейшего феномена, который крайне значим для правильного прочтения романа Рабона. Рассказчик не общается с «нормальными» евреями, проживающими в Лодзи, если не считать упомянутого выше эпизода с хозяином ночлежки, но при этом практически все персонажи, которых он встречает и о которых подробно повествует, — евреи, как и он. Выясняется, что даже атлет Язон, которого в цирке не считают евреем, — еврей из литовского местечка. Поэт Фогельнест тоже еврей, равно как и житель Комарно, и художник из ночлежки. Всех их, как и рассказчика, объединяет одно: все они вырваны из родной среды, традиционного еврейского общества, унесены прочь, и надежды на возвращение у них нет. Все они откуда-то приехали в Лодзь, при этом рассказчик, атлет Язон и еврей из Комарно — из местечек[103]. Покинув местечко, они покидают еврейское общество как таковое. Причем разрыв с ним настолько необратим, что даже в самые тяжелые времена, которые ждут их в Лодзи, они не способны возвратиться в это общество, воссоединиться с ним. Однако разрыв с еврейством не открыл им дверей в какое-то другое общество, и, будучи дважды отверженными, они способны найти общий язык только друг с другом[104].

От самого рассказчика мы узнаем о том, что произошло с ним дважды — то ли наяву, то ли в бреду. Оба эти события связаны с нарушением запретов, которые были внушены ему еще в детстве; они прямо указывают на разрыв с традиционным еврейством. В пекарне он видит себя «распятым», притом плоть его превращается в символическую гостию. То же самое происходит, и даже с большей отчетливостью, на фронте, когда он выбирается из чрева лошади. Весь покрытый лошадиной кровью, он стоит на морозе, раскинув руки, будто распятый на кресте (13-я глава). Недвусмысленная интерпретация двух этих эпизодов смягчает ужас созданных в них образов, придавая им символическое и мистическое значение. Судя по всему, для человека с традиционным еврейским воспитанием, впитавшего ненависть к кресту и страх перед ним, эти трагические переживания выражают одновременно и тяготящие его, глубоко укорененные и не всегда осознанные страхи, и — парадоксальным образом — избавление от них или стремление к избавлению. В самой этой амбивалентности заключен травмирующий опыт, о котором рассказчик, сообщая читателю о том, что он разбил замерзшую кровь, покрывавшую его тело, говорит так: «В конце концов я полностью освободился. Я вылез из креста».

Смысл этого избавления — в том числе и в окончательном разрыве с традиционным еврейством, в среде которого страхи эти сохранились во всей их полноте[105]. В начале 1920-х годов большинство евреев Лодзи было все еще опутано традициями и табу, от которых пытается освободиться рассказчик «Улицы»[106].

Помимо прочего, разрыв рассказчика с еврейством получает лингвистическое выражение, причем язык нарратора становится как составной частью, так и причиной его отчужденности в романе «Улица». Современный читатель, не имеющий представления о том, в каком сложном языковом контексте разворачивается действие книги, может этого вообще не заметить. Однако проблема языка — неотъемлемая часть общей ситуации, которая так отчетливо описана в романе Рабона.

Роман «Улица» написан на идише. Остается только гадать, на каком языке «происходят» те или иные эпизоды. Речь идет, прежде всего, о различии языков в рамках «подлинной» прямой речи, которая звучит в диалогах, когда рассказчик цитирует их напрямую. Лишь в нескольких эпизодах, таких как разговор рассказчика с матерью в детстве (7-я глава) и его беседа с евреем — владельцем ночлежки (25-я глава), мы можем с уверенностью утверждать, что диалоги приведены на том языке, на котором звучат, то есть на идише. В одном случае, когда по контексту ясно, что диалог ведется по-польски, рассказчик специально оговаривает, что один из собеседников говорит на идише (27-я глава)[107]. Нельзя исключить, что в ряде других случаев, когда нам не сообщают, на каком языке говорят собеседники и это не ясно из контекста, «оригинальным» языком все же является идиш. И напротив, в романе есть множество эпизодов, где прямые или косвенные свидетельства указывают на то, что персонажи, включая самого рассказчика, говорят по-польски. Так, совершенно ясно, что все пояснения в кинематографе даются на польском, поскольку в разговоре с владельцем кинотеатра в начале 17-й главы рассказчика спрашивают, говорит ли он на этом языке. Рассказчик специально указывает, что у поэта Фогельнеста «настоящие черные еврейские глаза» и длинный еврейский нос, но одновременно подчеркивает, что Фогельнест «говорил по-польски с красивым выговором» (14-я глава). То же относится и к рукописи Фогельнеста, которая «цитируется» в 20-й главе, — она «изначально» написана по-польски, хотя впрямую это и не оговаривается.

Еще один четкий указатель разговорного польского присутствует в речи мальчишки-полового в кабаке — там есть слова на польском Проше бардзо! («Пожалуйста!»). Впрочем, то, что персонаж, названный «худеньким польским парнишкой» (17-я глава), говорит по-польски, становится понятным еще до того, как звучат эти слова, хотя впрямую это нигде не сказано. Мы же из этих слов узнаём, что все посетители этого нееврейского кабака говорят по-польски. Во многих случаях, даже если отсутствуют прямые и однозначные указания, можно понять, что перед нами перевод с польского на идиш. Примером является случай из вступительной главы, где приводится диалог с фельдфебелем, демобилизующим рассказчика из польской армии. Понятно, что в этой ситуации разговор должен происходить по-польски. На том же языке говорят сапожник и его дети во 2-й главе. И, естественно, по-польски говорит женщина с кошелкой, так как у нее откровенно польская фамилия Войчикова и она читает польскую газету (3-я глава). По-польски говорят все сотрудники конторы, вербующей работников во Францию (главы 4 и 5), рабочие и полицейские (10-я глава). Разговоры в Лодзинском магистрате и со сторожем в приюте тоже ведутся на польском языке (27-я глава).

вернуться

99

Характерно, что, когда рассказчик хочет читать, он вспоминает именно еврейские буквы (см. 10-ю главу). Значимость этого эпизода станет более понятна в контексте дальнейшего обсуждения.

вернуться

100

Сведения приведены по: Пинкас хакегилот, Энциклопедия еврейских общин, Польша, том 1, общины Лодзи и ее окрестностей (на иврите), Иерусалим, 1976, с. 17.

вернуться

101

В книге Рота, напротив, обозначено присутствие ортодоксальных евреев в «кафтанах» (в оригинале — Kaftanjuden).

вернуться

102

Десять дней от Рошашоне (Новолетия) до Йом Кипура (Судного дня).

Прим. В. Дымшица.

вернуться

103

Фогельнест тоже не уроженец Лодзи, однако нам неизвестно, родился ли он в местечке (см. 23-ю главу). Судя по всему, и художник не всегда жил в Лодзи.

вернуться

104

Отверженных из «Улицы» Рабона можно сравнить с многочисленными другими неприкаянными персонажами, населяющими нашу литературу на идише и на иврите с самого начала XX века.

вернуться

105

Образ креста и всего, что с ним ассоциируется, возникает у Рабона и в стихотворениях этого периода. Ср. стихотворения О, фотер, Гот! («О, отец наш, Бог!») и Ди тойте шиф («Мертвый корабль») из первого сборника (с. 64–72). Примечательно, что во втором стихотворении вместе с крестом появляется еще и ворона. Сарказм приведенной ниже цитаты из стихотворения Цум тойт («К смерти», с. 63) так же свидетельствует о смешанных чувствах, испытываемых автором по поводу креста:

О, сколько раз я скрипел зубами, и холод / Пронизывал мое тело, когда хамы называли меня «жид»! / Благо мне, что перед крестом мой дед никогда не преклонял коленей, / И благо мне, что я самый гордый еврей на всем белом свете.

В этой связи возникает ассоциация со знаком креста на лбу героя знаменитого рассказа Л. Шапиро Дер цейлем («Крест»), Реакция, которую рассказ вызвал в момент опубликования, свидетельствует, что даже в среде тех евреев, которые, вроде бы, отмежевались от традиционного мышления, вопрос о христианстве и его символах оставался достаточно болезненным. См., например: X. Шмерук. Четыре письма Дер Нистера // Б’хинот, 8–9 (1977–1978), с. 231–232 и примеч. 23. Этот литературный контекст помогает лучше понять, сколь важен эмоциональный аспект восприятия креста в произведениях Рабона.

вернуться

106

Некоторое представление о еврейском населении Лодзи дает тот факт, что в 1931 году в городе проживало 202 497 евреев, при этом лишь 5,4 % из них признавали польский своим родным языком. Сведения взяты из источника, указанного в примеч. 100.

вернуться

107

Во вводной главе упомянута газета на идише. Однако указано, что читает ее житель местечка, где родился рассказчик.