Он еще чувствовал себя щенком, но понимал, что уже постепенно входит в круг людей, на которых всегда смотрел с воодушевлением. Понимал: становится теперь одним из них. Не что-нибудь другое, а собственные работы выдвинули Герасима в этот круг. Причастность к нему значила много. Она прибавляла Герасиму уверенности в том, что его работа действительно целесообразна и важна. Он был нужен. Государству. Людям. Такой шел процесс. Такое было время. Короче говоря, его интересы совпадали с интересами общества. Все это вместе означало, что он может заниматься любимым делом — тем, что составляет для него главный интерес. И будет чувствовать себя нужным человеком. Может жить, не думая о хлебе насущном и не сталкиваясь с необходимостью доказывать, что он не верблюд. И всегда у него будет сознание правоты. Правильности своей жизни. Это давало ему удовлетворение. Это было необходимо для него.

Тем больше он волновался сегодня.

К вечеру, выслушав каждого, он понял, что может вернуть себе равновесие…

И все сложилось сейчас в одно ощущение: хорошо.

Все хорошо!..

Он развел руки, взмыл к поверхности и поднял голову. Открыл глаза, вобрал в себя холодный воздух. Подплыл к мосткам.

Были холодные сумерки. Перья на небе из розовых стали сиреневыми, и под ними, неподвижными, быстро проплывали кучевые облака.

Дыхание успокоилось. Герасим пошел по мосткам в домик. Шел не торопясь, еще разгоряченный, шел студеным весенним вечером по деревянным мосткам к берегу озера…

Саня еще плескался.

На миг у Герасима появилась мысль о пире во время чумы: что это я, когда у них тут… Он обернулся. Озеро уже исчезало во тьме. Герасим посмотрел на свои мокрые следы на досках и зашагал дальше.

* * *

Ольга вспомнила, как ходила с Борисом к деду.

Тогда тоже надо было принять решение.

Вроде просто воскресный обед у бабы Вари. Такой же, как другие. Внучка вернулась, приехала с мужем, и баба Варя пригласила родню. Все просто.

Ольга сидела рядом с Борисом; дед принял его хорошо, и Борис быстро освоился. Пил водку с мужчинами.

Стол, бабулины вкусности, как обычно.

И — ожидание. Все смотрели на Ольгу и на Бориса и ждали.

Даже если б она ни слова не сказала, — то, что она промолчала, тоже было бы ответом на их ожидание. Если б она ничего не объяснила, все равно — это и стало бы объяснением.

Она уговорила Бориса взять направление на Яконур, да, это сделала она, это было ее заслугой. Она родилась здесь, и она сюда вернулась. Яконурские возвращаются. Привезла из Ленинграда мужа. Всё так.

Направление им дали на комбинат.

Им обещана была уже квартира на строительстве комбината, вот-вот они должны были ее получить, их ждали все те радости, что бывают у молодоженов с получением квартиры…

Да, стол с бабушкиными вкусностями, как обычно.

Всем, кто сидел перед Ольгой и Борисом за тем столом, Яконур всю жизнь был кормильцем и поильцем. Им случалось терпеть обиды и горе от Яконура. Но он был родиной.

Комбинат строился на другом берегу. Ольга и Борис были, следовательно, люди с того берега. Люди той стороны.

Она родилась здесь, на этой стороне, на этой!

Все ели, хвалили бабу Варю; довольны были тем, что собрались вместе; беседовали понемногу.

Надо было сказать.

— Что же, — сказала Ольга, — как нам быть?

Напротив сидел дед — отец ее отца, дед Чалпанов, хозяин дома, Кузьма Егорыч, глава рода, старший из братьев, седой, румяный, крепкий и красивый в семьдесят пять лет, когда-то первый среди яконурских капитанов. Рядом с ним, у своего места, остановилась с полотенцем в руках баба Варя — бабка-кержачка, вырастившая Ольгу, высокая, прямая.

Молчание…

По правую руку от деда — Иван Егорыч, средний брат, капитан и лучший из рыбаков в молодые годы, с лицом бледным и всегда сосредоточенным, и жена его, тетя Аня, полная, милая, дед ее называл — теплая.

Ольга ждала.

Слева — младший, Карп Егорыч, или попросту Карп, поскольку ему шестидесяти еще не было, худой, замкнутый, отщепенец в семье, не очень жалуемый братьями, но приглашенный из-за значительности события; тоже провел жизнь на воде.

Молчание…

На стенах были фотографии, их было много, поближе к зеркалу они лепились теснее; с них смотрели, не мигая, люди в платках, буденовках, капитанских и обыкновенных фуражках, в пилотках и простоволосые.

Сейчас особенно стала заметна схожесть всех лиц.

Ольга ждала ответа.

Говорить должен был, конечно, дед. Он промедлил. Будто главное он сказал одному себе. Вслух произнес только, как добавил к главному:

— Вы там! Что вы сделаете там с Яконуром…

Больше об этом не сказали ни слова, беседовали за обедом о чем угодно, только не об этом — Ольгу все любили, — но тут был уже ответ. И она больше не спрашивала.

Ей стоило немалых хлопот уйти с комбината; на квартиру они теперь не могли рассчитывать, остались в общежитии; Ольгу приняли в институт лаборанткой, других мест не было, она стала работать у Косцовой, ездила туда на автобусе, — шестьдесят километров в один конец, летом пыль, зимой мороз…

Дед, когда узнал, не сказал ничего, она и не ждала от него слов, — как сделала, так и сделала, об этом не говорят, это ее дело, Ольгино. Ее решение.

Борис работал на комбинате. С Борисом было сложно… Ольга все более ценила его отношение к ней, многое в Борисе по-прежнему Ольгу трогало, она продолжала уважать его, ибо многие его поступки вызывали уважение, — и приходила в отчаяние, чувствуя, как угасает в ней интерес к Борису. Тут было наваждение, против которого она оказалась бессильна. Чем дальше она узнавала Бориса, тем лучшим он оказывался и тем равнодушнее к нему она становилась.

Они разошлись. Это не был производственный конфликт, нет! Ольга смеялась, когда кто-то ей так сказал, — но, конечно, Яконур и тут руку приложил. Борис говорил, что должен быть на комбинате, чтоб оттуда охранять озеро, быть там, сказал он, важно… Для нее комбинат оставался комбинатом. Дед, она знала, тоже не мог этого принять, и ей было неловко перед своими. Так что Яконур, понятно, в чем-то распорядился…

В последний момент она испугалась, — это была боязнь остаться одной, — бабья боязнь, настоящая… А она-то считала себя сильной! Но жить так она не смогла. Ушла. Выяснилось, — да, сильная, правильно она про себя думала…

Ну, это уже пошло о другом! Это к делу не относится.

Перебила себя. Сделала себе замечание. Деловая женщина, ужасная женщина!

Поднялась. Камень все-таки был страшно холодный. Заледенел за долгую зиму. Бедненький!.. Она сняла перчатку и погладила камень. Шершавый… Камень был любимый. Большой валун, в детстве она могла растянуться на нем, она на нем загорала. В середине у него было углубление, в котором собиралась вода, талая и дождевая, и в первый раз, когда Ольге понадобилось зеркало, — когда оно стало нужно ей впервые в жизни, — зеркало ей дал любимый валун. А еще говорят — камень. Это яконурский камень!

Ольга наклонилась над зеркальцем валуна, уже наступили сумерки, она смогла разглядеть только нос, им она всегда не вполне была довольна, и повернула голову, чтобы видны стали глаза, которые ее больше устраивали. Выпрямилась. Коснулась воды пальцами. К утру замерзнет зеркальце.

Надо идти.

Положила перчатки на камень, развязала платок и поправила волосы.

Я вижу, как стоит она у камня, на берегу, платок на плечах, на овчинной шубке, и отводит волосы назад. Руки ее на висках. У нее длинные густые волосы, пальцы вошли в них, и карие глаза — тот же цвет, что и у волос: носом своим она зря не довольна, мне нравится ее нос, нравятся ее глаза и волосы; знаю, она считает, что могла бы похудеть, не удовлетворена и тем, какие достались ей ноги, и так далее, и так далее, — что вовсе не означает, будто она не уверена в себе, совсем не означает! А я принимаю ее такой, какая она есть, — крупная, интересная женщина, ей год до тридцати, умница… Вот она уже завязывает платок.