Ляля сразу сказала:

— Иди, иди.

— Вдовин там?

— Кажется.

— Элэл?

— Ты еще не знаешь?..

* * *

Разговор сразу пошел круто, Яков Фомич не отказал себе в удовольствии похвалить Вдовина за государственное мышление, задал пару вопросов о том, как Вдовин представляет себе перестройку отделов, выслушал ответы с благодушной улыбкой, заманил хорошенько, это ж не за чаем, все серьезно; и затем врезал. На полную катушку.

Абсолютная, прекрасная, счастливая ясность в голове, и собранность наконец-то, и чувство облегчения; только злость не проходит, дрожат руки, и еще чувствуешь, как пульсирует в тебе кровь, но ничего, потерпи, это утихнет; потом утихнет.

Вдовин вскочил, стоял, бледный, перед Яковом Фомичом.

— Вы там!..

У Якова Фомича вертелось на языке: схлопотал? Примерно так это формулировалось в Нахаловке.

— Вы, там, со своей высокой наукой!

Яков Фомич сцепил пальцы, чтобы унять их. Сделал полный выдох, как учил его врач; задержал дыхание. Вроде лучше.

Высвободил пальцы. Отвернулся от Вдовина, подошел к его столу, взял лист бумаги.

Это не было внезапным решением, давно в нем это копилось и зрело.

Он видел немало такого, что вызывало в нем протест; душа его улавливала все, что несло отрицательный заряд, и все минусы оседали в нем и скапливались, этот потенциал рос, напряжение стало уже велико и когда-то должно было сработать.

Взрыв произошел бы раньше, если б не Элэл, присутствие Элэл все облагораживало и украшало.

Без него этот мир сразу становился иным; без Элэл он терял для Якова Фомича привлекательность, и Яков Фомич не видел своего места в нем.

А усиление Вдовина в этом мире делало его для Якова Фомича неприемлемым…

Другой рукой Яков Фомич ухватился за спинку стула, подтащил его, волоча, поближе.

Вдовин наблюдал за ним.

Сегодняшнее давление Вдовина было для Якова Фомича толчком; последней каплей; импульсом — чтобы хлопнуть дверью.

Чувствительность к регламентации темы работы составляла важную часть его уважения к себе; он не мог допустить, чтобы независимость его мысли рассматривалась кем-то как своеволие на этом научном конвейере…

Яков Фомич сел за вдовинский стол — с краю.

Отодвинул, что ему мешало.

Он добился в этом мире многих успехов: его исследовательские удачи высоко ценились, а применения своих работ в практике он даже не всегда знал, они разошлись по самым разным отраслям. Однако теперь все пошло на затухание, он ничего не мог с этим поделать: все больше сил, времени, души он раздавал на что угодно, только не на свою работу, в лучшем случае — на то, чтобы получить возможность работать; но тогда уж для работы не оставалось ничего — ни сил, ни души, ни времени…

Лист Яков Фомич положил перед собой.

Он связывал все это с ухудшением ситуации вокруг Элэл.

Что-то происходило; что-то переменилось где-то…

Из внутреннего кармана пиджака Яков Фомич вынул старую, разломанную и замотанную изоляционной лентой школьную авторучку.

Затраты на сопротивление всяческим чуждым работе играм все возрастали, Яков Фомич, вслед за Элэл, тратил себя на отстаивание тематики, своего дела… доказывал очевидное, вместо того чтобы добывать неизвестное.

Хуже стало с сердцем. Яков Фомич обращался к врачам, брал бюллетени — тахикардия, давление, — но понимал, что не в этом штука.

Вслед за Элэл, он оказался втянутым в какую-то странную, дикую для здравого смысла деятельность — большую, разнообразную, похищающую человека целиком, — казалось, безусловно важную — и не имеющую отношения к работе!

Он наблюдал, как инфекция переходит от него к другим, как распространяется эпидемия. Сначала Элэл, потом он постепенно отучались заниматься работой, затем друг за другом в это втягивались новые и новые люди…

Яков Фомич навалился на стол; прижал к нему локти, ребро ладони; все равно почерк будто не его. Но продолжал писать.

Получалась замкнутая система: внутри — бешеная активность, приводящая к инсультам, к чему угодно, а наружу она не может ничего выдать, — энергия тратится внутри…

С ужасом улавливал Яков Фомич вокруг признаки равнодушия к работе, определяя, какой величины дистанция осталась еще до того момента, когда дело совсем утратит какое-либо значение, во главу угла будут возводиться личные интересы, чины, звания, кто над кем взял верх, — а смысл работы, величина научных достижений окончательно перестанут приниматься в расчет…

Написал заявление по всей форме; внизу — число, чтобы уж ничто его не задержало.

Вдовин выхватил у него лист, размахивал им перед Яковом Фомичом, говорил быстро, громко:

— Никто не зажимает вашего Элэл! Никто его не жрет! Да поймите вы наконец!

Яков Фомич сидел на стуле, отвечал.

Вдовин:

— Неправильно!

— Неверно!

— Черт знает что!

Это все было знакомое, Яков Фомич хорошо знал это по семинарам, — чисто вдовинское, его манера. Вопрос формы, конечно, да ведь форма диктуется известно чем. Особенно это было на семинарах опасно для молодых, они рисковали с самого начала на такое нарваться.

Еще:

— Не имеет места!

— Даже близко не лежало!

Все оттуда же…

Яков Фомич поднялся со стула, пошел к двери.

Вдовин остановил его, подвел к столу, извлек из-под бумаг проект приказа, разорвал на четыре части, выбросил в корзину.

— Я не собирался давать ему ход! По крайней мере, без консультаций. В том числе и с вами. И вообще! Вы что, не понимаете? Это не я решаю, не вы и не Элэл, это компетенция Старика, Свирского!

Вдовин схватил заявление Якова Фомича, стал совать ему в руки.

— Вы лопух! Впрочем, вы это сами знаете. Я бы сказал вам по-русски… Ладно, забирайте свой фиговый листок. А я все-таки попробую что-нибудь для вас сделать…

Яков Фомич спрятал руки за спину. Пошел к двери.

Вдовин нагнал его:

— Послушайте, нельзя принимать решения в период повышенной солнечной активности, вот, например, я, посмотрите…

Яков Фомич вышел за дверь.

* * *

Не могли сообщить на Яконур!

Герасим вспомнил, — когда он сказал это Ляле, она ответила: «Ты не из его учеников».

Он работал в отделе Вдовина, он был вдовинский, да… Принимая Герасима в институт, Элэл сказал: «Вы будете не у меня, но если я понадоблюсь — дайте мне знать». Он поддержал предложение Герасима построить модель, поверил в ее осуществимость; Герасим ощущал в отношении Элэл к нему не только доброжелательность, но и что-то большее.

Когда Герасим убедился, что работает на стыке с тематикой Элэл, он почувствовал удовлетворение.

Помогал Элэл очень корректно. Его опека никогда, и ничем не могла задеть ни Герасима, ни Вдовина. Желание лишний раз подкрепить свое направление в нем начисто отсутствовало. Он в принципе не способен был заявить: вот моя тематика, и сотня моих и чужих людей в нее вгрызается, — это просто не могло прийти Элэл в голову. Никто не знал случая, когда Элэл настаивал бы, чтоб следовали за ним; напротив, он стимулировал разбегание, ему нравилось, если брали что-нибудь необычное, далеко отстоящее от его интересов. Любил и себя попробовать в таких вещах.

После долгих лет, когда Элэл трепала судьба и у него не было возможностей развернуться, — он теперь хватался за все, ему всего хотелось, он жаден был до всякой работы; все его интересовало. Это был генератор новых идей. Герасим удивлялся, завидовал, восхищался: Элэл повезло на главные качества для исследователя, — он был в состоянии отказаться от привычных категорий, увидеть старое под другим углом, истолковать результат без предвзятости, терпимо относился к любым сложностям и кажущейся путанице и всегда сохранял уверенность в том, что за неразберихой обязательно скрыт любимый природой порядок.

Идеи у Элэл случались и бредовые, существовал, применительно к нему, даже термин «шнапс-идея»; хотя Элэл никогда не выпивал больше рюмки, термин нередко оказывался подходящим. И каждая была хорошо аргументирована, была убедительна; его оппонентам и его ученикам много требовалось посуетиться, чтобы опровергнуть Элэл, годы уходили на то, чтобы показать: ничего такого там нет и быть не может. Но при этом из всех его идей в конце концов что-то получалось! Что-то чрезвычайно ценное каким-то образом вылезало, произрастало множество прекрасных непредвиденных результатов; а что было вначале?.. Сам Элэл ко всему, что делалось с его идеями, к причудам их сложной жизни относился с добродушием и юмором.