Изменить стиль страницы

Но прием, который оказал ему побледневший, осунувшийся, угнетенный Дютертр, просто ошеломил его, настолько он был непохож на ту приветливость, с которой его встречали прежде. Нахмуренный лоб, испытующий взгляд и натянутый тон отца Эвелины внушили Тьерре мысль, что выходка дочери стала ему известна и что он, справедливо разгневанный, теперь со строгим видом ожидает официального предложения руки и сердца.

Тьерре нисколько не был подготовлен к тому, чтобы очертя голову броситься в пропасть, женившись на безрассудной девушке. Он рассчитывал поговорить о своих надеждах, но так, чтобы потом, если легкомыслие Эвелины его к тому вынудит, отступить, не навлекая на нее какого бы то ни было порицания. Когда же он подумал, что попался в ловушку, которую, быть может, она сама ему ловко подстроила, хотя и казалась неспособной на эго, он едва не почувствовал к ней отвращения.

В конце концов ему пришлось начать первому, потому что Дютертр с озабоченностью, в которой Тьерре услышал иронию или угрозу, говорил только о погоде.

— Сударь, — сказал Тьерре, — вы, надеюсь, делаете мне честь не считать меня негодяем, и я хочу поскорее доказать вам, что достоин уважения, в котором вы мне до сегодняшнего дня не отказывали; но прежде всего мне нужно спросить вас, считаете ли вы, что я мог намеренно способствовать тому, что, к сожалению, произошло вчера?

— Довольно! Довольно, господин Тьерре! — с силой возразил Дютертр. — Я прекрасно знаю, что вы ни в чем не виноваты; нет никакой необходимости сообщать это мне, и я очень удивлен, что вы сочли своим долгом об этом заговорить.

Затем он добавил уже более спокойным тоном.

— Вы порядочный человек; поэтому я вверяюсь вашей скромности, хотя и знаю: во всем происшедшем нет ничего серьезного, ничего задевающего мою честь, ничего такого, в чем я мог бы вас обвинить.

Говоря таким образом, Дютертр полагал, что Тьерре заметил путаницу, которую натворил с письмами, и выражает ему по этому поводу свое сожаление, что Дютертр справедливо счел неумным и даже неуместным. Он догадывался о поездке своей дочери в Мон-Ревеш не более, чем Тьерре о том, что стихотворное послание в четыреста строк спокойно лежит в ящике его письменного стола вместо исповеди Флавьена.

Философское отношение ко всему происшедшему так поразило его, он усмотрел в нем такую суровую нелицеприятность, что чуть ли не испугался. «Бедная Эвелина! — подумал он. — Ее считают до того сумасбродной, что даже не думают обвинять меня и готовы предоставить ей самой нести последствия ее ошибки, не вменяя мне в обязанность поправить дело. Ну что ж! Будем вести себя так же героически, как этот честный человек! Я женюсь, пусть даже мне потом придется кусать себе локти!»

— Сударь! — сказал он. — Меня восхищают ваше благоразумие, ваша гордость, но я чувствую, что по чести обязан дать вам удовлетворение…

— Ах, черт возьми, какое удовлетворение можете дать мне вы? — с горькой иронией перебил его Дютертр. — Вы можете только молчать, и я на это весьма рассчитываю. Говорю вам, не будем больше этого касаться.

И, протягивая ему руку, скорее важно, чем ласково, он прибавил:

— Прошу вас, Тьерре, не будем никогда об этом говорить!

Тьерре почувствовал себя глубоко задетым; этот ответ можно было истолковать как формальный отказ в руке Эвелины.

«Вот и хорошо! — сказал он себе. — Буржуа остается буржуа: богачи всегда будут брать себе в зятья богачей; художники и писатели для богатых семейств всегда останутся людьми, не стоящими внимания, а если их дочери иногда страстно в них влюбляются, из этого вовсе не следует, что они должны выходить за них замуж, ибо, по общему мнению, такой брак никоим образом не возместит замаранную честь Только бы я молчал — от меня больше ничего не требуется; это все, на что я годен. Тайный и молчаливый любовник — это возможно; официальный супруг — никогда!»

Он ответил Дютертру только презрительной усмешкой, которой тот и не заметил. Настаивать Тьерре считал для себя недостойным; это выглядело бы так, что он хочет воспользоваться сумасбродством ребенка, чтобы заполучить миллионное приданое. Но его изумление и испуг дошли до предела, когда Дютертр, не желая думать ни о чем, кроме счастья своей дочери, решил преодолеть неловкость, которую он ощущал к присутствии будущего зятя, и очень естественно сказал:

— А теперь, Тьерре, поскольку вы ехали в Пюи-Вердон, продолжайте свой путь. Мне надо поглядеть, как подвигается рубка леса, это недалеко отсюда; жена моя возвратилась, и я увижу вас за завтраком.

С этими словами он удалился, не считая нужным дождаться ответа Тьерре.

— Это уж слишком! — воскликнул разъяренный молодой человек, вскакивая на лошадь. — Он знает, что я любим; дочь его скомпрометирована, он формально запрещает мне думать о браке и разрешает посещать его дом! Пожалуй, он все-таки хватил через край, третируя меня как человека второго сорта… А может быть, у этой девицы было уже не одно подобное приключение? Ему известно, что честь ее все равно погибла, что на ней нельзя жениться, и потому ей разрешается иметь любовников под видом женихов, чтобы избежать скандала. Не в этом ли причина той осторожности, с которой она не дает никаких обещаний на будущее? Уж не из тех ли она «свободных» женщин, которые ненавидят брак и желают жить свободно на глазах у всего света? Она достаточно бесшабашна, чтобы заставить семью терпеть все последствия своей «эмансипации». Право же, я буду дураком, если этим не воспользуюсь. Это гораздо приятнее, чем обязательство, которое я хотел на себя возложить.

И Тьерре пришпорил лошадь с гневом в сердце, намереваясь как следует посмеяться над Эвелиной.

Но, приближаясь к белым и стройным башням Пюи-Вердона, он стал свидетелем забавной сценки, которая заставила его призадуматься.

Хотя Тьерре и не брал его с собой, Форже находился здесь. Он пришел, чтобы свести счеты с господином Крезом, которого ему не удалось увидеть накануне, ибо юный паж проспал весь день в сарае для сена, дабы вознаградить себя за дурно проведенную по милости Эвелины ночь. Форже подстерегал Креза в окрестностях замка, и в ту самую минуту, когда приблизился Тьерре, строгий мон-ревешский слуга застиг пюи-вердонского пажа под молодым деревцом, ветки которого он, собираясь заняться ловлей птиц, намазал клеем, предварительно оборвав с них всю листву. Теперь он отдыхал здесь от своих трудов.

Услышав, что голос Форже звучит необычно, а Крез, по обычаю всех озорников, то просит пощады, то выкрикивает дерзости, Тьерре сдержал лошадь и прислушался.

— Ах ты скверный шалопай! — говорил Форже. — Я давно подозревал, что это ты воровал у меня табак и щетки. И не ради прибыли ты это делал, а просто чтобы мне насолить! Сколько раз ты подстраивал мне пакости, а я все не хотел на тебя жаловаться. Да ведь из-за тебя я и с моими добрыми хозяевами расстался, потому что никаких сил не стало тебя терпеть. А все-таки я тебя еще жалел! Все думал: попрошу я, чтоб его прогнали, да как попадет он к плохим хозяевам, каких нынче немало, — ну и пропал мальчишка, пойдет по дурной дорожке, как многие другие. Вот я и ушел от Дютертров.

— Как бы не так! — отвечал Крез. — Будто вы не знали, что госпожа Эвелина за меня заступится и не так-го просто вам будет устроить, чтобы меня прогнали! Да вы просто старый скряга, вот и злитесь на кого попало…

— А кто же тебя простил, когда ты пришел просить прощенья, когда плакал, что родители тебя не примут, если тебя прогонят из Пюи-Вердона? Да, старик уступил место молодому — а почему? Да потому, что старик знал: он-то где угодно сумеет честно заработать себе на жизнь, а молодой как раз станет бродягой и кончит жизнь на каторге.

— Ладно! А теперь-то за что вы меня попрекаете? Что я вам сделал худого с тех пор?

— А то, что вчера я сделал из-за тебя такую глупость, что всю жизнь себя попрекать буду! Ты мне тут наврал с три короба по поводу… словом, хватит!

— Да я просто сказал вам, что мамзель Эве…

— Молчи! Молчи, дерзкий мальчишка! Попробуй только произнести еще раз ее имя! Я так надеру тебе уши, что…