Изменить стиль страницы

— Знаешь, что мне пришло в голову? Ты рожден для брака.

— Что же навело тебя на столь блестящую мысль?

— Твоя манера любить. Мне кажется, она основана на привычке, на потребности в постоянной близости, которая свойственна буржуазной семейной жизни.

— Ошибаешься. У меня потребности патрициев и привычка к господству — это совсем другое дело. Вот почему мне до сих пор нравились только те женщины, которых можно купить.

— Я всегда замечал, дорогой мой, что даже самые сильные люди совершенно искренне приписывают себе именно те достоинства или недостатки, которые меньше всего им свойственны, и вводят в заблуждение как самих себя, так и других! — воскликнул Тьерре.

— Не обманывайся на мой счет. Мое стремление к господству, доходящее, как мне кажется, до тирании, не вызывает во мне ни гордости, ни сознания вины. А ты как его назовешь? Достоинством или недостатком? Ну, дорогой мой литератор, наблюдатель, любитель исследований, высказывайся, я тебя слушаю. Я знаю, тебе нравится мысленно исследовать каждого человека, и ни один из твоих друзей не избежал такого анализа; ты это делаешь просто так, от скуки, но — такова уж твоя профессия.

— Хорошо, подумаю, — несколько высокомерно ответил Тьерре. — Видишь ли, я не из тех литераторов, которые корпят над листом бумаги круглые сутки. У меня, как и у всякого другого, бывают часы праздности и отдыха. Когда я катаюсь верхом по Булонскому лесу, мне приятно чувствовать себя таким же глупым, как моя лошадь.

— Глупым, как все эти молодые люди, прогуливающиеся верхом, — ты ведь так хотел сказать, — последовал несколько раздраженный ответ.

Флавьен де Сож был знатен и богат. У Жюля Тьерре не было ни предков, ни состояния. Оба были умны; первый не получил серьезного образования, второй обладал немалыми знаниями и талантом. Они воспитывались вместе, при каких обстоятельствах — мы расскажем позднее; расскажем мы и о том, как, никогда не теряя друг друга из виду, они были связаны неким сложным чувством у Тьерре это чувство нельзя было назвать ни любовью, ни антипатией, и все же оно имело в себе нечто и от того, и от другого. Флавьен не был обделен ни остроумием, ни врожденной проницательностью, но он редко утруждал себя размышлениями, хотя часто рассуждал с серьезным видом; Тьерре же предавался раздумьям, хотя любил делать вид, что говорит серьезно лишь смеха ради.

В этот вечер, однако, он намеревался побеседовать с Флавьеном действительно серьезно, потому что тот в самом деле был задет за живое. Тьерре испытывал к другу детства симпатию и сочувствие, но в то же время его привлекала возможность найти какую-нибудь слабость у постоянного соперника. Оба они немного завидовали друг другу, не отдавая себе в этом отчета; они как бы естественно соревновались между собой, ибо каждый из них имел все то, чего другой был лишен.

Проведя четверть часа во взаимных излияниях, они дошли до невольного взрыва досады, которая могла бы, как это часто случается, привести к охлаждению между ними, если бы не присущие Тьерре гибкость ума и твердость характера. Флавьен де Сож в пылу спора пустил своего коня галопом, показывая, что может, если тому угодно, оставить собеседника наедине с самим собой. Тьерре на мгновение задумался, закусил губу, но потом пожал плечами, улыбнулся, пустился, в свою очередь, бесшумным галопом по усыпанной песком аллее и догнал де Сожа у ворот Майо.

— Милый друг, галоп полезен мне, как человеку с очень холодной кровью, — сказал он, — но это плохое средство от лихорадки… Лучше бы ты ехал шагом, если только я не нарушу ход твоих мыслей и если…

— Нет, Жюль, напротив, я чувствую потребность поговорить с тобой — ты единственный человек, который умеет или хотя бы хочет меня понять, — порывисто воскликнул Флавьен; он не был злопамятен, и стоило кому-нибудь сделать первый шаг, как он сразу же охотно шел ему навстречу. — Давай поговорим, если моя дурацкая хандра не слишком раздражает тебя.

И они продолжали разговор: сначала речь шла о Леонисе, особе кокетливой, смелой и остроумной; Флавьен поставил себе целью завладеть ею, причем не жалел времени на ее, как он выразился, укрощение, но она ускользнула от него в тот самый момент, когда он возомнил себя хозяином положения, и он внезапно утратил все, чего достиг. Он честно признался Тьерре, что, возможно, сам бросил бы ее через неделю, но его опередили, и это страшно возмутило его; в общем — вопрос самолюбия, и ничего больше. Он, впрочем, допускал, что это весьма ребяческий вид самолюбия, которое надо бы подавлять в себе или хотя бы скрывать от ближайших друзей. Тьерре, любивший как бы вскользь давать Флавьену советы, заставил его отказаться от мысли о мести, убедив в том, что скандалы по такому поводу просто смешны.

Потом они заговорили о любви вообще, и так как родов любви существует множество, Флавьену пришлось признаться, что привязанность его к Леонисе была довольно грубой, что он испытывал к ней страсть без нежности и ревность без уважения. Тьерре, заставив, таким образом, Флавьена противоречить самому себе, в глубине души остался очень доволен.

«Да, бесспорно, профиль у тебя изящнее, борода гуще и плечи шире, чем у твоего скромного товарища по учению, — думал Тьерре, — ты с большим блеском ездишь верхом; у тебя есть имя, тебя ценят женщины определенного круга! У тебя больше благородства или, скорее, непринужденности в манерах; ты умеешь командовать слугами, а подобное умение дается очень трудно, оно заложено в человеке от рождения. Ты богат и мог бы обойтись без умения себя держать и остроумия, тем не менее у тебя есть и го, и другое; тебя уважают, потому что ты храбр, и даже любят, потому что ты не зол. Твоя жизнь сложилась бы ослепительно, если б у тебя была еще способность здраво судить обо всем, но ты лишен ее, это мне хорошо известно. Поэтому, хоть судьба и отказала мне во многих преимуществах, я, наверно, вполне могу потягаться с тобой».

Молча подведя итог своим мыслям, Тьерре через несколько минут возобновил беседу.

Было решено не говорить больше о Леонисе, и гнев молодого графа уже улегся; ему надо было только отвлечься и перестать думать о ней, чтобы окончательно ее забыть. Тьерре предложил ему отправиться в манеж на Елисейских полях, где они, несомненно, встретят кого-нибудь из друзей.

— Пожалуй! — сказал Флавьен.

Подъехав к манежу, они бросили поводья сопровождавшим их лакеям, которые увели лошадей.

Едва они явились в манеж, как к Тьерре подошел человек благородной наружности, не привлекший, однако, внимания Флавьена. Они побеседовали несколько минут, после чего Тьерре, немного взволнованный, возвратился к своему спутнику.

— Дорогой мой, я должен с тобой проститься. Мне необходимо вернуться домой, чтобы привести в порядок — не дела, нет, это значило бы, что у меня есть какие-то крупные денежные интересы, — а просто бумаги, мою пачкотню. Завтра я уезжаю в провинцию.

— Значит, тебя похищает этот господин? — спросил Флавьен, отходя от компании, к которой он было присоединился, и пытаясь разглядеть человека, подходившего к Тьерре, а теперь удалявшегося. — Какой-нибудь родственник?

— Нет, это муж.

— A-а! Вот оно что. Все понятно. Но заинтересоваться провинциалкой? Фи! Не узнаю человека со вкусом, который так хорошо описывает светских дам, словно он принят у десятка герцогинь!

— Эта женщина — не провинциалка и не светская дама, — ответил Тьерре, скрывая досаду, так как в этом комплименте ему почудилась насмешка, — это женщина умная и с душой!

— С душой? Забавное определение! Подобная разновидность мне незнакома. Вероятно, это очень скучно.

— Флавьен, не паясничай! Ты лучше, чем хочешь казаться.

— О нет! Впрочем, я сам виноват. Я жил так лениво… Романов я не пишу, типы мне изучать не надо… Но ты говоришь, что эта женщина с душой тебе нравится?

— Больше того, я влюблен в нее, но я влюблен безнадежно, как говорят эти болваны романисты.

— Понимаю, Тьерре, понимаю; я же говорил: ты изучаешь!

— Ах, боже мой, нет — я смотрю, я восторгаюсь, я наслаждаюсь созерцанием!