Изменить стиль страницы

Дютертр всерьез поверил, что Тьерре совершил нечто вроде предательства.

— Кажется, я догадываюсь, — сказал он, — и если я угадал, то вы поступили правильно и великодушно, отказавшись предъявить сестре доказательство коварства или легкомыслия господина Тьерре. Без сомнения, он посвящал вам не только те стихи, которые он нам прочел?

— Он не посвящал мне никаких стихов, — отвечала Натали, — перед моими глазами была только проза. Но весьма примечательная! — добавила она с выражением глубокой иронии.

— Дочь моя! — сказал добрый Дютертр. — Может быть, ты придаешь слишком большое значение письму, которое господин Тьерре написал тебе в минуту раздражения против твоей сестры? Ты, конечно, не будешь этим хвалиться, поскольку ты не раз говорила мне, что не испытываешь к нему ни интереса, ни даже простого расположения. Я полагал, что и с твоей, и с моей стороны он заслуживает приязни. Мне показалось, что он и твоя сестра испытывают друг к другу заметную склонность, которую я молчаливо поощрял. Но если он недостоин моего уважения и доверия, то выяснить все — моя обязанность. Мой и только мой долг судить о том, серьезный или легкомысленный это человек. Я благодарю тебя еще раз за проявленную сдержанность, но прошу — отдай мне письмо и не бойся, что кто-нибудь когда-нибудь обвинит тебя, будто ты сама его вызвала своим поведением.

— Уверены ли вы в этом, отец? — сказала Натали. — Хорошо ли вы меня знаете? Мало ли вам указывали на мои недостатки? Наконец, сможете ли вы поклясться честью, на какие бы ужасные вещи вам ни намекали, что я неспособна кокетством вызывать мужчину на дерзкие поступки и что в этом вы уверены?

— Да, дочь моя! — сказал Дютертр, надеясь обратить ее на путь истинный этим доказательством величайшего уважения — Клянусь честью вам, как я бы поклялся всему свету: я знаю, что ваша строгость и ваша безмерная гордость никогда не позволят вам того кокетства, к которому наша дорогая Эвелина иногда прибегает, не понимая, насколько это опасно.

— Мне достаточно вашего уважения, отец, — сказала Натали. — Оно утешит меня во всем; теперь я могу хранить презрительное и смиренное молчание.

— Прошу прощения, Натали, но я сделал другой вывод. Я хочу знать, достоин ли Тьерре стать моим зятем, и прошу вас отдать мне его письмо.

— Это невозможно, отец!

— Он никогда не узнает, что вы мне его отдали; я не захочу подвергать свою дочь мести беспринципного человека.

— Я в этом совершенно уверена, отец, — сказала Натали; несмотря на то, что все еще сопротивлялась, она слушала жадно и, по-видимому, заботливо отмечала каждое новое обязательство, которое ей удавалось вырвать у отца. — Но моя сестра?

— Ваша сестра никогда не узнает, что я прочел эго письмо, она даже не узнает о его существовании. Я удалю Тьерре под каким-нибудь другим предлогом, не вмешивая в это никого из вас; самолюбие порой приводит к столкновениям, после которых в атмосфере семьи навсегда остаются тучи.

— А моя мачеха?

— Если вы хотите, чтобы моя супруга ничего не узнала об этом домашнем происшествии, я очень охотно избавлю ее от лишних беспокойств и забот.

— Я вас об этом прошу, отец!

— Хорошо, таково и мое желание, тем более что она и не могла бы ничем помочь.

— Значит, вы обещаете никогда и никому на свете не рассказывать о существовании этого письма?

С этими словами Натали вытащила было из кармана довольно объемистое послание Тьерре, но спрятала его снова.

— Уж не сомневаетесь ли вы в моем слове, дочь моя? — суровым тоном спросил Дютертр.

— Нет, конечно, если вы мне дадите его формально, точно, клятвенно.

— По-моему, я уже дал вам слово и повторяю это опять.

Натали снова вытащила письмо, бумага зашуршала в ее пальцах, но тут, заколебавшись, она торопливо спрятала письмо, восклицая:

— Нет, нет, это невозможно! Это причинит вам слишком сильную боль!

Дело, которое она собиралась совершить, и впрямь заставляло ее дрожать от страха.

Дютертр, не подозревавший, насколько все это серьезно, решил, что она его разыгрывает и, не имея никаких причин и доказательств, просто хочет разрушить счастье сестры.

— Берегитесь! — сказал он. — Вы заставите меня поверить, что в этом письме нет ничего такого, что заслуживало бы ваших стараний его опорочить.

— Значит, если я не отдам его вам, отец, вы будете думать, что я сама виновата в том, что мне его написали, не так ли?

— Может быть! — сказал Дютертр, теряя всякое терпение.

XXI

Натали готова была признать себя побежденной и все-таки, частью от ужаса, что ее оружие оборачивалось против нее самой, частью от угрызений совести по поводу того горя, которое она готовилась причинить отцу, продолжала сопротивляться. Быть может, существуют до конца испорченные души, которые давно живут в зле; но нет душ окончательно развращенных в самом начале жизни, и Натали в эту минуту переживала великую борьбу своей совести с демоном зависти и ненависти.

— Отец, не говорите так, не соблазняйте меня, не играйте моей оскорбленной гордостью. Я не должна отдавать вам это письмо. Правда, правда! Помните, что я говорю вам — я не должна этого делать. Это не то, что вы думаете. Оно не касается ни Тьерре, ни Эвелины. Тут тайна, которую вы уже не имеете права разоблачить. Вы поклялись! Вы не сможете драться за свою честь без риска скомпрометировать себя как отец или как…

Она остановилась, испуганная словом, которое собиралась произнести. Дютертр закончил:

— Или как супруг?

И смертельная бледность разлилась по его лицу. Рана, которую он считал исцеленной, открылась снова.

— Довольно! — сказал он с силой, протягивая руку за письмом. — Отдайте его мне. Я не хочу оставлять огня под пеплом, не хочу грезить под обманчивым покровом видимого благополучия. Если злые помыслы живут в моем доме, мой долг погасить их. Отдайте это письмо!

— Значит, вы отнимите его силой, если я вам откажу, — сказала Натали, втайне желая, чтобы ее насильно заставили заглушить угрызения совести.

— Нет! Боже сохрани меня от того, чтобы поднять неправедную руку на предмет моей привязанности! Я взываю к вашему священному долгу, который состоит в том, чтобы не иметь тайн от своего отца.

— Я не могу вам противиться, но призываю вас в свидетели страха и горести, с которыми я вам повинуюсь.

Трепеща, она вложила и его руку письмо и уже хотела уйти, когда Дютертр, еще владевший собой, остановил ее.

— Останьтесь! Быть может, это отравленная парфянская стрела; я побеседую с вами об этом письме, каково бы оно ни было, когда просмотрю его; садитесь.

Натали села на некотором расстоянии, повернув голову так, чтобы казалось, будто она не наблюдает за отцом, однако внимательно следя за его отражением в зеркале.

Дютертр, увидев, что письмо очень длинное, положил его на стол, придвинул кресло и прочел… не письмо Тьерре к Натали, как он ожидал, но письмо, которое Тьерре накануне получил от Флавьена.

В том состоянии озабоченности и переутомления, в котором прошлой ночью в Мон-Ревеше его застала Эвелина, Тьерре, за полчаса до ее появления, положил в конверт и запечатал, вместо собственных стихов, десять листков, составлявших письмо его друга. По воле случая обе пачки лежала на столе рядом, обе были одинаковой толщины, одинакового вида даже голубоватая бумага их была одинаковая, потому что Тьерре воспользовался остатками бумаги, которую Флавьен привез с собой в Мон-Ревеш. Тьерре заботливо спрятал свои стихи в ящик письменного стола, надписав адрес Натали на весьма конфиденциальном и довольно компрометирующем письме, в котором его друг открывал ему свою любовь к госпоже Дютертр.

Если вспомнить выражения этого письма, то для Дютертра смысл его сводился к следующему.

Цветок, отданный заснувшему Флавьену тайком и, быть может, с любовью, разжег в нем пламенное любопытство, чувственную и дерзкую страсть. Случайно или намеренно Олимпия приколола такие же цветы к своему корсажу. Ее странное, плохо скрытое волнение позволило предприимчивому молодому человеку в течение целой недели говорить о желаниях, одна мысль о которых заставляла трепетать от бешенства деликатного мужа и страстного любовника. В минуту, когда Флавьен уже был готов отступиться перед сопротивлением напускной или истинной добродетели, новое таинственное появление тех же самых цветов воспламенило его до такой степени, что он спасся бегством, чтобы не пасть перед искушением.