Изменить стиль страницы

1. Скорее, скорее!

2. Что ты спешишь, дурак, ты всё портишь.

За этот же промежуток времени 9—15 сентября я получил телеграммы: 1. от Оттена (завлита Камерного театра), 2. от самого Таирова из Кисловодска и 3. От самого Маркова (завлита МХАТа). Во всех этих депешах меня просили поскорее выслать для ознакомления «Тень» и заранее делали пьесе комплименты. А у меня было такое чувство, что я ловкий обманщик.

Наконец, 15-го я решил забыть обо всем и писать второй акт с начала. Написал, переписал и послал вчера, 2-го. Переписал от руки и, переписывая, внес много нового… Звери, о которых Вы просили, не влезли. Попробую вставить их в третий акт. Зато, как Вы убедитесь, во втором акте есть ряд других, говоря скромно, гениальных мест.

Я надеюсь, что мое невольное промедление не помешало Вашим планам. В одном я совершенно убежден, если бы внушенные Вами сроки были соблюдены, то это уж, наверняка, погубило бы пьесу, и тем самым наши планы. Все это пишу любя. Я не попрекаю, а объясняюсь. Вашу идею о сцене перед дворцом я принял полностью. Третий акт начинается именно с такой сцены, причем в ней происходит одно событие, крайне важное с сюжетной стороны.

Когда я получил перепечатанный экземпляр «Тени», то с горечью убедился, что третий акт носит на себе явные следы спешной работы. Сейчас я их не спеша, но и не медля исправляю. Мне очень жалко, что я читал труппе такой совершенно сырой черновик, как II и III акты. Впрочем, я надеюсь, что все образуется. Неужели Вы за это время охладели к пьесе? Я лично только вошел во вкус. Здесь очень хорошо, уезжать не хочется, но придется… Буду дома числа 14-го. Приехав, немедленно позвоню Вам и надеюсь, что Вы будете разговаривать со мной дружески.

Привет от Екатерины Ивановны. Поцелуйте Елену Владимировну и дочку».

А война разрасталась. В газетах сообщалось, что началось наступление немцев, то есть наших союзников, на Варшаву. И наши войска вошли в Польшу, вернее — в Западные Белоруссию и Украину. В «Синопе» многое переменилось. Вызывали офицеров запаса. Трудно стало достать билеты, чтобы уехать.

С большим трудом Евгению Львовичу удалось раздобыть громадный пакет, в котором рукописи «Тени» было чересчур просторно. Посылался он ценным письмом.

Оставшиеся в «Синопе» отдыхающие продолжали жить, будто ничего не происходило в мире. На пляже загорали, играли в преферанс; мужчины увлекались бильярдом, женщины — лото. Все веселились, как могли, как и год, и два, и три назад. По вечерам — непременные танцы в общем зале. Там уже образовались «показательные пары», которые обучали новичков.

— Я не осуждал, но завидовал им… Я презирал себя за суетность и не мог примириться со своей отъединенностью. Впрочем, в «Синопе» ни одного дня я не испытывал настоящей зависти. Только неловкость. Слухи о «Тени» пошли по театрам. Пьеса, пока она не запрещена, вызывает всеобщий интерес, и я получил множество телеграмм от множества театров. Каплер руками развел, увидя, сколько их лежит для меня на широком прилавке у портье. Теперь, когда пьеса была закончена, мы часто бывали в городе. Спокойствие и ласковость Катюши тех дней необыкновенно утешали меня. Мы путешествовали вместе. И каждое путешествие отличалось своим выражением. Вот полное радостных предчувствий возвращение морем на баркасе. Я сел за весло и греб с лодочником от города до «Синопа», не испытывая усталости. А это был тяжелый баркас, полный людьми… И когда мы высадились у самого «Синопа», лодочник поблагодарил меня, просто, как равного…

Я послал телеграмму в Тбилиси Симону Чиковани с просьбой устроить нам билеты в московском поезде…

Вернувшись в Ленинград, Шварц узнал, что театр никакого пакета с рукописью не получал. Придя на почту, Евгений Львович обнаружил, что рукопись до сих пор находилась там, но уже в другом конверте, подписанном чужой рукой и опечатанном новыми сургучными печатями. Почему рукопись не дошла до театра, он так и не понял.

И пьесу приняли. И чуть ли не сразу начали репетировать. Активное участие в репетициях принимал автор, ибо ощущал некую инородность режиссера. В главном, в основном, они, конечно, были единомышленниками, иначе не состоялся бы их многолетний «театральный роман». Ведь Акимов — единственный режиссер, несмотря на многочисленные телеграммы в Сухуми разных театров, да и последующих предложений театров, — кто ставил взрослые пьесы Шварца.

Читая воспоминания о Евгении Львовиче или разговаривая с людьми, хорошо знавшими его, чаще всего слышишь о его необыкновенной доброте, жизнелюбии, мягком юморе. Но более близкие люди знали и другого Шварца, видевшего несовершенство мира и умеющего ненавидеть человекоподобных. И здесь нет противоречия. Чем сильнее человек ощущает обреченность бытия, тем он добрее к людям, сильнее им сочувствует. И потому чаще всего чадолюбивый Шварц побеждал мрачно настроенного Шварца.

Главным и самым ценным для Евгения Львовича, помимо самого бытия, в человеческой жизни была — любовь, во всех её проявлениях. А то, что ей мешало, — он ненавидел. Об этом, в общем-то, все его лучшие пьесы. В «Гогенштауфене» любовь пыталась разрушить Упырева, в «Принцессе и свинопасе» — дурацкие традиции, заведенные в тогдашних королевствах, в «Тени» — приспособленчество властьимущих. Другие препятствия встанут в «Драконе» и в «Обыкновенном чуде».

Акимов тоже трезво смотрел на человека. Он тоже видел его несовершенство, и для него главным было выставить его на всеобщее посмешище. И Шварц, и Акимов — блестяще остроумны, но Акимов — ядовито умен, а Шварц — добродушно насмешлив; Акимов — рассудочен и ироничен, а Шварц — эмоционален. Еще четыреста лет назад Джордано Бруно в «Изгнании торжествующего зверя» писал, что «если нам кажется, что у многих из человеческого рода есть в их лицах, взгляде, повадках, страстях и склонностях у одних что-то лошадиное, у других — свиное, ослиное, бычье, то все это нужно приписать находящемуся в них жизненному принципу, вследствие которого они только что были или вот-вот станут свиньями, лошадьми, ослами или чем иным, если только воздержанием, трудами, размышлением и другими добродетелями или пороками не сумеют изменить и снискать себе иную долю».

Мне кажется, что Николай Павлович, наблюдая все эти свиные, ослиные и прочие рожи, не верил в их исправление, а потому лишь зло высмеивал их на сцене; а Евгений Львович уповал на последний посыл цитаты. Поэтому во время репетиций Шварц всячески пытался смягчить злую сатиру режиссера, выдвинуть вперед лирическую канву пьесы.

И кое-что ему удалось. Те, кто смотрел постановку сорокового года и шестидесятого, когда автора уже не было в живых, рассказывали, что второй спектакль был намного резче и злее. И «Тень» шестидесятого рассказывала больше о «тенях», а любовь, рыцарский порыв Ученого сделать всех людей счастливыми, отошли на второй план. «Театр здесь жесток, очень жесток», — подметит о нем один из рецензентов.

— Приближался апрель — премьера «Тени». Акимов сердился. У нас разные, противоположные виды сознания. Свет, в котором видит он вещи, не отбрасывает тени. Как в полдень, когда небо в облаках. Все ясно, все видно и трезво. Свела нас жизнь, вероятно, именно поэтому. Он не слишком понимал, что ему делать с такой громоздкой пьесой. И по мужественному складу душевному обвинял в этом кого угодно, главным образом меня, только не себя.

Незадолго до премьеры в Доме писателя устроили выездную генеральную репетицию. В те времена заведена была такая традиция. Прошел показ празднично на нашей маленькой эстраде. Показывали самые удачные кусочки спектакля. Всем всё понравилось, все были веселы, потом, по тогдашнему обычаю, бесплатно выступавших актеров кормили ужином, писатели принимали их, как гостей… И вот состоялась генеральная репетиция в театре. Вечером. Первая генеральная. В отчаянье глядели мы, как ползет она через сцену театра, путаясь в монтировках, как всегда у Акимова сложных. Актеры словно помертвели. Ни одного живого слова! А на другой день на утренний просмотр пришла публика, и всё словно ожило. И пьеса имела успех. Даже я, со своим идиотским недоверием к собственному счастью (такой же спутник, как беспечность при неудаче), испытал покой. Полный радости покой. Я заметил, что Иван Иванович Соллертинский в антракте после второго акта что-то с жаром доказывает Эйхенбаумам. Соллертинский был человек острый, до отсутствия питательности. Приправа к собственным знаниям. Одаренный до гениальности… Я ушел с премьеры, или просмотра, с ощущением праздника…