Изменить стиль страницы

Трудность автопортрета в том, что не смеешь писать то, что тебе хорошо. Ну, слабость, слабость — а в чем она? В том, чтобы сохранять равновесие, во что бы то ни стало сохранить спокойствие, наслаждаться безопасностью у себя дома. Но что нужно для его спокойствия?

Я чувствую, что следует сказать точнее, что разумею я под слабостью. Это не физическая слабость: он моложав, здоров и скорее силен. В своих взглядах — упорен, когда дойдет до необходимости поступать так или иначе. Слабость его можно определить в два приема. Она двухстепенна. На поверхности следующая его слабость: желание ладить со всеми. Под этим кроется вторая, основная: страх боли, жажда спокойствия, равновесия, неподвижности. Воля к неделанию. Я бы назвал это свойство ленью, если бы не размеры, масштабы его. В Сталинабаде летом 43 года Шварц получил письмо от Центрального детского театра, находящегося в эвакуации. Завлит писал, что они узнали, что материальные дела Шварца не слишком хороши, и предлагали заключить договор. Соглашение прилагалось к письму. Шварц должен был его подписать и отослать, после чего театр перевел бы ему две тысячи. Шварц был тронут письмом. Деньги нужны были до зарезу. Но его охладила мысль: пока соглашение дойдет, да пока пришлют деньги… И в первый день он не подписал соглашения, отложив до завтра. Через три дня я застал его, полного ужаса перед тем, что письмо все ещё не послано. Но не ушло оно и через неделю, через десять дней, совсем не ушло. Это уже не лень, а нечто более роковое. Человеком он чувствует себя только работая. Он отлично знает, что пережив ничтожное, в сущности, напряжение первых двадцати-тридцати минут, он найдет уверенность, а с нею счастье. И, несмотря на это, он днями, а то и месяцами не делает ничего, испытывая боль похуже зубной.

В этом несчастье он не одинок… Было время, когда в страстной редакторской оргии, которую с бешеным упрямством разжигал Маршак, мне чудилось желание оправдать малую свою производительность, заглушить боль, мучившую и нас. У Шварца было одно время следующее объяснение: все мы так или иначе пересажены на новую почву. Пересадка от времени до времени повторяется. Кто может, питается от корней, болеет, привыкая к новой почве. Из почвы военного коммунизма — в почву нэпа, потом — в почву коллективизации. Категорические приказы измениться. И прежде люди, пережив свою почву, либо работали некоторое время от корней, либо падали. А мы все время болеем. Изменения в искусстве несоизмеримы с изменением среды, мы не успеваем понять, выразить свою почву. Я не знаю, убедительна эта теория или нет, но Шварц некоторое время утешался ею.

При всей своей беспокойной ласковости с людьми, любил ли он их? Затрудняемся сказать. Но без людей он жить не может — это уж во всяком случае. Всегда преувеличивая размеры собеседника и преуменьшая свои, он смотрит на человека как бы сквозь увеличительное стекло, внимательно. И в этом взгляде, по каким бы причинам он не возник, нашел Шварц точку опоры. Он помог ему смотреть на людей, как на явление, как на созданий божьих. О равнодушии здесь не может быть и речи. Жизнь его не мыслима без людей. Другой вопрос — сделает ли он для них что-нибудь?.. Среди многочисленных объяснений своей воли к неподвижности он сам предложил и такую: «У моей души либо ноги натерты, либо сломаны, либо отнялись!» Иногда душа приходит в движение, и Шварц действует. Тогда он готов верить, что неподвижность его излечима. Иногда же приходит в отчаяние. Бывают дни и недели, когда он не шутя сомневается в собственном существовании. В такие времена он особенно говорлив и взгляд его, то и дело устремленный на собеседников, особенно пытлив. В чужом внимании видит он, что как будто ещё подает признаки жизни. В таком состоянии, шагая по Комаровскому лесу зимой, он увидел однажды следы собственных ног, сохранившихся со вчерашнего дня, — и умилился. Поверил в свое существование. На этом и кончу. Автопортрет затруднен двумя обстоятельствами: я лучше знаю себя изнутри, внешний облик неясен мне. Я слишком много о себе знаю. И наконец, как я могу говорить о своей влюбчивости и верности, о дочери, о жене, друзьях? Кроме того, некоторые считают, что я талантлив. Если это верно, то многое в освещении автопортрета должно измениться, переместиться. Если это так — то дух божий носится над хаосом, который пытался я нарисовать».

А на следующий день, т. е. 19 мая 1953 года, он дополняет:

«Когда я писал автопортрет, то забыл добавить, что приобрел способность находить равновесие в промежутках между двумя толчками землетрясения, и греться у спичек, и с благодарностью вспоминать отсутствие тревоги, как счастье».

I. ДО ПИСАТЕЛЬСТВА

Дороги

Конечно, описывая самое раннее детство, Шварц не мог обойтись только своими воспоминаниями. Здесь смешалось все — и тогдашние ощущения, для обозначения которых он до сих пор не может подобрать адекватных слов, и теперешнее осмысление своих поступков и деяний тех лет, и поздние рассказы родителей о своих семьях.

Путь в жизнь Евгения Львовича Шварца начался 21 (9) октября 1896 года в Казани. Здесь его отец, Лев Борисович, учился на медицинском факультете местного Университета, а мать — на акушерских курсах.

Первые годы жизни Жени прошли в частых разъездах. На летние каникулы Шварцы всей семьей отправлялись либо в Рязань, к родителям матушки, либо в Екатеринодар, к папиным родителям.

Считается, что чем раньше помнит себя человек, тем он талантливее. Самое раннее воспоминание Шварца относится к Рязани. Вероятно, ему было чуть больше года: «Я лежу на садовой скамейке и решительно отказываюсь встать. Один из моих дядей стоит надо мной, уговаривая идти домой. Но я не сдаюсь. Я пригрелся. И я твердо знаю, что если встану, то почувствую мои мокрые штанишки. Значит, это происшествие относится к доисторическим временам». Воспоминаний столь ранней поры мне встречалось ещё лишь одно. И оно ещё более раннее: Лев Н. Толстой вспомнил себя ещё в пеленках.

Делая ту запись, Шварцу подумалось, что именно благодаря частым переездам он обязан яркости и новизне детских впечатлений. Потому и помнит он себя так рано. «Я страстно любил вагоны, паровозы, пароходы, всё, что связано с путешествиями. Едва я входил в поезд и садился на столик у окна, едва начинали стучать колеса, как я испытывал восторг. И до сих пор мне странно, когда меня спрашивают, не мешают ли мне поезда, которые проходят так близко от нашей дачи и громко гудят среди ночи. Я помню огромные залы узловых станций (тогда мало было прямых поездов, и я узнал с очень ранних лет слово «пересадка»)».

Шварцы были выкрестами лютеранского толка. Глава семьи, в крещении — Борис Лукич, был достаточно веротерпим, а «измена» иудаизму открывала широкую возможность для поступления детей в высшие учебные заведения, дорогу к предпринимательству, освобождала от прикованности к пресловутой «черте оседлости». Дед был высококвалифицированным мастером по мебели. Держал в Варшаве мастерскую художественной мебели, при которой находился и магазин. С одним-двумя подручными по заказам и по своему вкусу впрок выполнял различную мебель — из красного дерева, березы, дуба, бука… Слыл негоциантом — не в привычном смысле этого слова: мебель продавалась только по твердым ценам. Жили без роскоши, но в достатке.

В середине 60-х годов XIX века Шварцы из Варшавы перебрались вначале в Керчь, а позже — в Екатеринодар. Все дети получили прекрасное по тем временам образование. Старший сын Исаак, учился в Москве, окончил вначале естественный, потом — медицинский факультет Императорского университета, и стал врачом-ларингологом. Лев Борисович, отец Жени, стал хорошим хирургом. Григорий, до крещения Самсон, стал известным провинциальным актером, выступал под псевдонимом Кудрявцев: в тридцатые годы работал в Ростове-на-Дону. Младший — Александр — закончил юридический факультет, стал адвокатом. Сестры — Розалия и Мария — были профессиональными музыкантами. Первая училась в Берлине, вторая — в Вене. Получить высшее образование женщине в России тогда было невозможно. И бабушка — Бальбина Григорьевна — по тем временам была неплохо образована. Все дети оказались очень музыкальными. Вообще музыкальное образование в семье считалось чем-то обычным. Уроки брались частным образом у хорошо зарекомендовавших себя мастеров. Исаак стал великолепным пианистом и уже в преклонном возрасте аккомпанировал заезжим знаменитостям. У Льва Борисовича был приятный баритон. Одно время ему даже прочили карьеру певца, но он предпочел скрипку и медицину. Как свидетельствовали все, без исключения, очевидцы, играл он на скрипке высокопрофессионально. Продолжал играть он на скрипке и тогда, когда из-за инфекции, внесенной при операции, пришлось удалить фалангу указательного пальца правой руки.