Изменить стиль страницы

Собаки и кот процветают. Пишу собаки, потому что собаченка, известная тебе, до сих работавшая у нас приходящей, решила перейти на постоянную работу. Ночует у нас дома под столом…

13 декабря в Союзе предстоит мой «творческий вечер». В горкоме комсомола решили, что писатели мало встречаются с детьми. Вот с меня и начнутся такие встречи. В первом отделении буду читать, а во втором покажут «Первоклассницу» или «Золушку».

Вот, дорогая моя доченька, подробный отчет за истекший период. Настроение не плохое, а смутное, что объясняется погодой. И тем, что я сдал работу, отнимавшую все время, и вдруг очутился в тишине.

Целую тебя крепко. Целую всех. Папа».

Начались репетиции «Под крышами Парижа». Правда, уже и раньше репетировались отдельные сцены, от которых не требовали переделок, но теперь Акимов взялся за пьесу целиком.

Рассказывает Аркадий Исаакович Райкин:

«— Евгений Львович, я вам не помешал?

— Входите, входите. Русский писатель любит, когда ему мешают.

Дабы вы не усомнились, что он действительно только и ждет повода оторваться от письменного стола, следовал и характерно-пренебрежительный жест в сторону лежащей на столе рукописи: невелика важность, успеется…

…Спеша вам навстречу, он ещё издали протягивал в приветствии обе руки. Обеими руками пожимал вашу…

…Для нашего театра Шварц (совместно с конферансье Константином Гузыниным) написал пьесу «Под крышами Парижа». Это была именно пьеса — «полнометражная», сюжетная, и некоторая её эстрадность от сюжета же и шла. Главный герой — французский актер Жильбер служил в мюзик-холле. Этот Жильбер позволял себе задевать сильных мира сего и в результате поплатился работой, стал бродячим артистом, любимцем бедных кварталов…

Две стихии царили в этом спектакле. Первая — стихия ярмарочного спектакля… Другая стихия — политическая сатира, обличение буржуазного общества, осуществленное нами, надо признать, в духе времени, с вульгарно-социологической прямолинейностью. Готовя «Под крышами Парижа» в 1952 году, много переделывали по собственной воле и по взаимному согласию, но ещё больше — по требованию разного рода чиновников, курировавших нас и опасавшихся, как водится, всего на свете. Всякий раз, когда я приходил к Шварцу с просьбой от очередной переделке, мне казалось, что Евгений Львович взорвется и вообще откажется продолжать это безнадежное дело, которое к тому же явно находилось на периферии его творческих интересов. Но он лишь усмехался, как человек, привыкший и не к таким передрягам.

— Ну, — говорил он, — что они хотят на сей раз… Ладно, напишем иначе.

Он принадлежал к литераторам, которые всякое редакторское замечание, даже, казалось бы, безнадежно ухудшающее текст, воспринимают без паники. Как лишний повод к тому, чтобы текст улучшить. Несмотря ни на что…».

В последнем Райкин ошибался. Здесь Шварц был не столь благодушен, думаю, во-первых, потому, что править приходилось чужой текст, а во-вторых, потому, что эта работа, действительно, была «на периферии его литературных интересов». Обычно же он принимал только те предложения, в которых была хотя бы крупица разумного. Примеров тому не счесть. В том числе и на этих страницах.

Как-то я спросил Аркадия Исааковича — что в тексте было шварцевского и что Гузынина? Он охотно согласился показать его сцены и куски в пьесе. Кстати, об этом же спрашивал я и Гузынина, но он сказал, что уже ничего не помнит. Для меня эта работа в жизни Шварца казалась случайной, не главной, не интересной, и я не настаивал на атрибутации его текста. А как теперь я понимаю, в те месяцы эта работа скрашивала жизнь Евгению Львовичу, представляла для него определенное значение.

В конце года репетиции спектакля вошли в решающую стадию. А правки приходилось вносить даже накануне премьеры. Об этом свидетельствуют его дневниковые записи:

17 декабря 1951: «К часу отправился смотреть репетицию в райкинской труппе. Привело это к тому, что меня попросили переписать две сцены. Ночью пришли ко мне Райкин и Акимов. Обсуждали, что делать. Что переделывать. Сидели до трех. А я не спал ночь до этого. Уснул в пятом часу. Встали в десятом… В три часа пришли Акимов и Райкин, и я сдал им половину переделок. Вечером сделал вторую половину. Сегодня в одиннадцать пошел сдавать в театр. Часть переделок взяли, часть пришлось доделать тут же на месте… Я с тоской почувствовал, что меня засасывает опять театральная трясина. Сначала хотел плюнуть и уйти. Но потом доделал. А тем временем Акимов ставил «Кафе». Переделки труппе понравились…».

28 декабря: «Надо было сдать Райкину последние поправки и посмотреть последнюю репетицию. Точнее — генеральную… Вечером ко мне приходит Райкин. Точнее — ночью. Кончаю эту работу сегодня около двух. В театре застаю обычную картину первой генеральной репетиции. Акимов — свирепствует. Райкин — тоже. Смотрю репетицию и не могу понять, хороша она или плоха…».

Казалось бы, конец переделкам, можно уже подумать о чем-то другом…

Но на следующий день «в час позвонил Райкин». На этот раз «Министерство иностранных дел и Главлит внесли в обозрение ряд поправок. В четыре часа он придет ко мне. Работать. Сейчас без четверти четыре. Настроение отвратительное. Весь этот год прошел у меня в поправках и переделках. И при этом нет у меня уверенности, что я прав. Переделывать то, в чем я уверен, я бы не стал».

24 января пятьдесят уже второго года, наконец, состоялся просмотр для «пап и мам».

25 января: «Я привык отвечать за то, что делаю, один. А этот результат коллективный и вместе с тем принудительной работы считал как бы общим. Но с некоторым удивлением убедился, что я работал не напрасно. Но главным героем был Акимов. Его упорство противостояло стихии эстрады, и он победил. Появилось подобие спектакля, и неожиданно большой успех. Присутствовало московское начальство… и предъявили нам большое количество претензий. Но к счастью, небольших. (А как же иначе! — Е. Б.). Тем не менее, я написал две интермедии. Точнее — одну написал между заседанием и репетицией, другую придумал совместно с Гузыниным и Райкиным уже в театре…».

И на следующий день — уже совсем в другом настроении: «Я так давно не работал напряженно, внося последние поправки в пьесу уже на ходу, что испытываю наслаждение. Чувствую, что живу. Акимов днём успел внести все поправки… Вечером ещё одна репетиция. Завтра в двенадцать — генеральная…».

И как последний аккорд:

«30 января. …Вчера спектакль шел первый раз для так называемого кассового зрителя. Играли артисты без подъема, как всегда после ответственных и напряженных генеральных репетиций со зрителями. Ошибались… Но тем не менее, успех был, и я в третий раз выходил кланяться с Гузыниным. (Третий раз за эти дни). Но это все не для меня. Я не привык так мало отвечать за то, что делается на сцене. Все слеплено из кусков. Вот кусок мой. А вот Гузынина. А вот Райкина. А вот всей труппы. И все-таки я доволен. Я все-таки полноценный участник того, что произошло. И лучше такое участие, чем тишина, в которую я был погружен в последнее время. Это жизнь. На просмотрах (особенно на втором) было то драгоценное ощущение успеха, которое так редко переживаешь. Но больше для эстрады работать я не намерен…».

Помимо Райкина (Пьер Жильбер), в спектакле были заняты Р. Рома (Мари), О. Малоземова (хозяйка кафе артистов), К. Озеров (секретарь директора мюзик-холла) и др.

И вот спектакль привезли в Москву, и получили щелчок по носу. «Тема борьбы за мир — высокая и священная для народов мира — оказалась во многом разменянной на полушки трюкачества, — писал Ю. Дмитриев в «Советском искусстве». — Прежде всего в этом виноваты авторы пьесы — К. Гузынин и Е. Шварц. Их произведение писалось только с той целью, чтобы дать А. Райкину возможность выявить все его таланты…» (1952. 9 июля). Ну, и что ж тут плохого?

Переезд в Ленинград

А в жизни Евгения Львовича назревало одно счастливое событие. Зять переводился в Ленинград, а с ним, естественно, готовились к переезду и Наташа с внуком.