Изменить стиль страницы

Ленка увидела меня и сразу же спросила:

— Ну? Как?

— Никак, — ответила я, и она страшно удивилась тому, что я не рассказываю ей ничего необыкновенного. — А у тебя как?

— У меня? — переспросила Ленка. — У меня тоже никак, у меня все по-старому. А вот у Фаинки тайна какая-то. Я к ней прихожу, а у нее тайна. Только выдавать не хочет. Я думала сначала — изображает, стала переживания отгадывать, а она меня обругала.

— Слушай, Ленка, — сказала я ей вдруг ни с того, ни с сего, — а ты у нас красивее Фаинки.

Ленка обиделась. Конечно, стоило обидеться. Потому что, во-первых, Колька сразу перестал есть свои пирожки. Во-вторых, она еще в прошлом году говорила целому полклассу, что назло всем докажет, что знаменитой и вообще великой можно стать и без всякой красоты, и что она нарочно станет некрасивой и великой. Мы тогда еще здорово спорили с ней и говорили, что это Колька Татаркин может делаться знаменитым без всякой красоты, а на нее, если она даже и станет знаменитой, а не будет красивой, и смотреть-то никто не будет. Потому что она девчонка.

Теперь уже всем стало ясно, что Ленка провалилась с треском и никому ничего не докажет. Конечно же, она стала красивее Фаинки!

Вот уж не думала, что она так на меня разобидится! Она покраснела, назвала Кольку дураком, хотя он тут совсем и не был ни в чем виноват, и ушла.

И я ушла.

Влево-вправо, влево-вправо, влево-вправо…

Нет, я никогда не была королевой! Я не была белым медведем! Ни слоном, ни тигром, ни крокодилом я тоже, наверно, никогда не была!

И тысячу лет назад я была Люськой Четвертой!

Больше я что-то никого не встретила — ни знакомых, ни незнакомых. Я повернула назад к дому, и в груди у меня что-то тихонечко заныло — это моя совесть стала щипаться. Папа, наверно, уже дома и сейчас, конечно, спросит меня о том, что это я обещала ночью ему рассказать. И придется что-нибудь врать. Когда я врала маме, совесть никогда не шевелилась, потому что мама моему вранью все равно не верила. А Виктор Александрович верил. И вот теперь совесть стала щипаться, а я ее все успокаивала и успокаивала…

Я уже прошла мимо Фаинкиного дома, где за окошком сидела Фаинка со своей тайной, мне оставалось только завернуть за угол, и там уже будет наш дом, когда внезапно я услышала странный гул, доносящийся с нашей улицы. Я бегом бросилась вперед, завернула за угол… Ого!

Такой громадной машины у нас на улице я еще никогда не видела — целый подъемный кран на грузовике стоял возле нашего дома. Из всех дворов уже повыскакивали ребятишки, даже взрослые кое-где вышли. Даже папа был тут! И Санька, и Марулька… А недалеко от этого крана стоял тот самый грузовик с прицепом, который застрял под нашими окнами тогда, в дождь. Вернулись за своей трубой!

Двое дядечек велели нам всем отойти подальше. «Дальше, дальше, еще дальше». Даже папу заставили отойти от калитки, и он оказался рядом со мной. Конечно, представление это было интересное для таких, как Санька. Мы же с папой, конечно, случайно попали в зрители. Но лучше все-таки смотреть, как будут поднимать трубу на машину, чем врать Виктору Александровичу.

Трубу обвязали толстым тросом, зацепили трос за крюк подъемного крана и начали медленно, осторожно поднимать вверх. Выше, выше, еще выше. Огромная труба повисла на уровне нашей крыши, над самым забором, и замерла.

— Эй! — крикнул тут дядечка, что сидел в кабине крана. — Там за забором никого нет?

Ему закричали, что никого. Тогда труба повисла прямо над нашим двором — крану негде было развернуться, труба была большая.

— Вира! Вира! — закричали крановщику его товарищи. — Еще чуток вира!

Труба подалась еще чуточку вверх, потом плавно поплыла влево, к нам.

— Провода-а! — испуганно закричала от своей калитки наша соседка. — Провода порвете!

Труба дернулась, словно испугалась, резко подалась назад и… задела концом край нашей башни. Раздался страшный треск. Все ахнули. А башня — с окошком, с флюгером и островерхой крышей — поползла вниз!

Я видела, как человек, сидевший в машине, страшно побледнел и выскочил из кабины. Товарищи замахали на него руками, чтобы он оставался на месте, бросились во двор, куда рухнула башня, потом к крановщику бросился папа и стал что-то объяснять ему — наверно, успокаивал. А у меня от сердца что-то отхлынуло, словно оно собиралось захлебнуться, а вот теперь решило не захлебываться.

И тогда вдруг кто-то рядом со мной запоздало сказал:

— Все!

Я повернула голову и увидела Татьяну Петровну. На ее месте я бы, наверно, закричала по-страшному, бросилась бы к башне, стала бы рыться среди обломков… Ведь она, только она одна думала сейчас, что вместе с башней погибли и картины! Хоть что-нибудь, может быть, можно было бы спасти!.. А она не бросилась, только лицо у нее стало такое, словно она действительно хотела броситься. Она даже побледнела, она даже сделала шаг вперед, протянула руки, но потом, словно вспомнив что-то, остановилась и не бросилась…

Наверху, там, где когда-то была башня, висел теперь только карниз от двери. А самой двери не было. Вместо нее теперь была дыра на лестницу.

— Ничего, ничего, — говорил папа людям с машины, — ее давно уж нужно было снять. Это хорошо, что так удачно получилось, и вы ее скинули. Могла кого-нибудь покалечить.

Он всегда умел утешать людей. Если даже они и не заслуживали никакого утешения.

Папа еще что-то говорил, пока рабочие грузили трубу на грузовик. Наверно, все утешал. А потом они распахнули наши ворота и стали грузить на машину обломки. Значит, папа попросил их об этом. А Татьяна Петровна молча прошла мимо распахнутых ворот в калитку и вошла в дом. Только один раз оглянулась она на людей, убирающих обломки, хотела сказать им что-то, но потом очень тихо, у самой себя спросила:

— А кто же теперь эту дыру заделывать будет?

И все! Больше ничего она не сказала, она не хотела себя выдавать.

Я пошла домой и забралась на диван под старое папино пальто…

Виктор Александрович подошел ко мне не сразу, потому что они с Санькой еще долго возились во дворе, убирали мусор, заколачивали старыми досками дыру в крыше. А я лежала под пальто, и мне почему-то хотелось с кем-нибудь поругаться! С какими-нибудь хорошими людьми… С теми, которые считаются хорошими и которые на самом деле, наверно, такие же в точности, как Татьяна Петровна! Мне хотелось поругаться с каким-нибудь очень хорошим человеком и сказать ему, что он вовсе не хороший, а барахло…

И когда вошел в комнату Виктор Александрович и когда он подсел ко мне на диван и поправил пальто, из-под которого опять вылезла моя босая нога, и отогнул воротник, чтобы я не задохнулась, я отшвырнула от себя это дурацкое пальто, вскочила с дивана и выпалила Виктору Александровичу то самое, что хотела выпалить ему еще месяц назад. Еще тогда, когда я первый раз назвала его Виктором Александровичем! Я сказала ему, что мне давно плевать на географию и на историю Древнего мира, и на историю средних веков тоже! И на физику, и на все остальное мне тоже плевать! Я брошу все силы на красоту! Я выкрашу волосы в какой-нибудь голубой или розовый цвет, намажусь кремом, сделаю пластическую операцию, чтобы нос получился прямой или даже с горбинкой, и тогда… тогда я стану красивой, и меня без всяких географий и историй будут все любить и будут становиться передо мной на колени и называть «вашим величеством»… Зачем учиться и вообще делать что-то полезное и хорошее? Ведь другие ничего уж такого особенного не делают, а их все равно любят. Да еще какие люди в них влюбляются!.. Виктор Александрович думает, что я не знаю, что я не догадалась, почему он растерялся, когда Фаинка и полкласса влюбились в Татьяну Петровну? Да потому что… потому что, потому что он сам влюбился в Татьяну Петровну! Я узнала об этом еще целый месяц назад!

Наверно, даже тогда, когда я увидела голубой свет в башне, мне не было так страшно, как теперь…

— Так, — сказал папа.