Изменить стиль страницы

Ночью я опять долго не могла уснуть. Ворочалась, все ждала, когда небо протрется до дырки, и все думала. Ворочалась-ворочалась и столько передумала! Жалко мне было почему-то и Марульку и Марулькину тетку, которая то ли умерла, то ли нет — никак не поймешь. И Виктора Александровича мне было жалко, и Вандердекена. А больше всего мне было жалко почему-то беленькую девушку на сцене, к которой Фаинкина мать не хотела привести очень нужного девушке человека.

Под утро я все-таки уснула, но ненадолго. В открытую форточку залетел ветер, и мне показалось, что кто-то холодными ладонями дотронулся до моего лица… Я чуть не вскрикнула и проснулась. Я поняла, что ветер залетел ко мне потому, что дверь в кухню была приоткрыта, и получился сквозняк. Дверь в кухню на ночь мы всегда закрывали. Непонятно, почему она вдруг открылась. В доме было уже почти совсем светло, хотя солнце еще не прорвалось на землю. Было все видно. И слышно было хорошо каждый шорох. И уже не услышать голосов, доносящихся из кухни, было просто невозможно. Я прислушалась и услыхала папин голос. Приехал!

Мне очень хотелось вылезти из постели и пойти к нему, но я помнила, что называю его Виктором Александровичем. И про неотправленную телеграмму я тоже помнила.

Он разговаривал с мамой, и по их голосам я поняла, что они ссорятся. До меня донеслось не все, но главное я все-таки расслышала.

Говорила мама, сердясь:

— Ты можешь защищать ее, сколько угодно, но факт остается фактом — в мастерской картин не оказалось, там про них ничего не знают. Ничего абсолютно!

У меня похолодело в груди…

— Конечно же, осталось только развести руками, — продолжала мама, — выставлять-то нечего! Ведь все, что осталось висеть на степах, — мазня. Так что все твои усилия пропали, милый мой.

Папа что-то сказал очень тихим, каким-то серым голосом. Мама его тут же перебила:

— Я думаю, их вообще у нее уже нет. Вообще! Понимаешь?

У меня снова что-то дернулось в шишке, и все поплыло перед глазами… Я все поняла! Татьяна Петровна продала картины! Вовсе и не в мастерскую к столяру она их отнесла! Она продала их! Продала кому-то моего Вандердекена! За деньги!

Я выскочила из-под одеяла и бросилась в кухню.

Я ворвалась в кухню в своей длинной рубахе и снова чуть не шлепнулась, запутавшись ногами в подоле… Но я все-таки не упала, удержалась, а мама и Виктор Александрович, увидев меня, очень дружно, словно и не ссорились, спросили, в чем дело, и почему я не сплю и почему бегаю и даже собираюсь шлепаться на пол.

— Папа! — заорала я.

Может быть, если бы я назвала его Виктором Александровичем, а он бы этого не заметил, все было бы по-другому. Наверно, мы с папой бросились бы наверх громить Татьяну Петровну, а мама тут же села бы писать про нее фельетон. Но я забылась, назвала его папой и от этого растерялась.

— Ты… ты уже здесь? — пролепетала я. — Ты уже приехал?

— Приехал, — ответил Виктор Александрович. — Почему ты не спишь?

Он сидел на табуретке в пыльном командировочном плаще, от которого на всю кухню пахло полынью и еще чем-то летним. Лицо у него было усталое и бледное. Наверно, приехал он на попутной машине.

— Твоя телеграмма его уже не застала, — сказала мне мама. — Иди спать, Люся.

Папа тоже стал посылать меня спать. По всему было видно, что они не собираются при мне продолжать свою ссору. Я еще немного постояла на пороге, нажаловалась зачем-то на Саньку, потом промямлила что-то насчет того, что мне нужно рассказать папе кое-что очень важное. Я хотела сказать ему, что картины Татьяна Петровна, наверно, продала Аркадию Сергеевичу, и надо бы отобрать их у него. Но папа проговорил «утром, утром» и услал меня спать. Мама прикрыла за мной дверь, и они снова начали тихо шептаться.

Когда мама и Виктор Александрович вот так вдвоем разговаривали где-то рядом, мне всегда делалось спокойно и хорошо. А теперь мне не было хорошо! Моего Вандердекена, моего капитана, предали!

Когда я встала утром, Виктора Александровича дома не было. Мама, которая еще не успела уйти на работу, сказала, что он отправился куда-то по важному делу и скоро вернется, и попросила меня приготовить для него какой-нибудь завтрак, потому что он еще не завтракал, аппетита не было.

У меня тоже не было аппетита, и болела голова, и хотелось плакать из-за моего капитана, но я все-таки порылась в наших запасах и нажарила картошки. Когда она поджарилась, я прикрыла сковородку тарелкой и побежала к Фаинке.

Я сама не ожидала, что Фаинка так сразу поверит мне и так быстро откажется от своей любви.

— Продала? — злорадно переспросила меня Фаинка, ни капельки почему-то не удивившись такому поведению их любимой и ненаглядной Татьяны Петровны. — Я так и знала! Знаешь, как она вчера с моей мамой поступила?

— Как?

— Она заставила ее какого-то артиста искать. Мама не курьер, не рассыльная и не уборщица! Больно ей надо по театру бегать!

— Она и не бегала! — крикнула я. — Она и не пошла вовсе его искать. Это Татьяна Петровна пошла. Сама!

Получилась странная вещь: я пришла к Фаинке, чтобы разоблачить Татьяну Петровну, а мне приходилось ее защищать. От Фаинки, которая первая в нее влюбилась и даже украла куртку у дяди, чтобы сшить себе такое же в точности платье, какое есть у Татьяны Петровны! Не знаю сама, почему это я вдруг так страшно разозлилась. Наверно потому, что Фаинка уж больно быстро отказалась от своей любви. Я вдруг сказала ей, что ухожу и больше, пожалуй, к ней не приду до самого первого сентября. Тем более, что мы с ней теперь все равно враги, потому что наши отцы поссорились. Они и в самом деле разругались, но еще давно, еще весной. Папа хотел устроить выставку картин Петра Германовича в фойе театра, а Фаинкин отец, театральный директор, не согласился.

— Все равно она со своей премьерой провалится! — крикнула Фаинка мне вслед. — И мама сказала, что они в театре про нее такое знают!.. Такое, что все ахнут! Только она говорить пока мне не хочет!

Я показала Фаинке язык и ушла.

Папы дома все еще не было. Я съела картошку и стала жарить для него колбасу.

Торчать почти битый час на кухне и не встретиться там с Марулькой было невозможно! Марулька то чайник кипятила, то манную кашу варила, то готовила косметику.

И теперь она появилась на кухне с кастрюлькой в руках. Я окатила ее таким взглядом, что она стала ежиться и корчиться у плиты, словно я поджаривала ее, а не колбасу.

Может быть, у нас никакого разговора не произошло бы, если мы с Марулькой не столкнулись бы кастрюльками у водопроводного крана. Я прорвалась к крану первая и стала набирать воду в свою кастрюлю, хотя мне совсем не нужно было воды и вообще мне не нужно было сейчас никакой кастрюли, я схватила ее, когда увидела, что Марулька вошла с кастрюлей.

— Продались за кожаные платья, да?

— Чего? — спросила Марулька.

— Продали Петра Германовича за халат с золотом, да?

— К-кто продал?

— И Виктора Александровича продали! Он старался-старался, а вы его продали! Все теперь смеются, говорят — хвастался, что художник хороший, а теперь и на выставку-то везти нечего, одна мазня осталась.

Кастрюлька моя уже давно была полна, вода переливалась через край, но мне не хотелось уходить от крана, потому что я еще не высказала ей до конца все.

— Если хочешь знать, — прошептала я, — если хочешь знать, я сегодня ночью слыхала, что у Виктора Александровича готов про вас фельетон. Он написал, а мама в газете напечатает. Я сама собственными ушами сегодня слышала.

Марулька побледнела.

— Это неправильно! — сказала она дрожащим голосом. — Это неправильно — фельетон… Мы их не продавали!

— А где же они?

Марулька снова принялась тянуть шею и вытягиваться сама в струнку, словно за спиной у нее не было никакой опоры. А ведь за спиной у нее был дверной косяк!

— Дай клятву, что никому не скажешь! — прошептала Марулька.