Изменить стиль страницы

Председательствующий встает и немощным голосом просит адвоката остерегаться подобных суждений. Лужковский, прижав руки к сердцу, дает понять, что он подчиняется судейскому велению.

— Я, может быть, вышел за рамки дозволенного, господа судьи, — покаянно говорит он, — но поглядите на моих подзащитных! Они не взяли ничего чужого, они не нанесли никакого ущерба. За что же, за что же, вопрошают они, их били?

Раздаются всхлипывания, Лужковский этого только и ждал. Чем ближе к концу его речь, тем больше в ней пафоса и рыдающих интонаций, тем больше плачущих в зале.

— Нет, — возглашает Лужковский, — нет, вы не осудите их! Вы откроете сердца к примирению. Человек, в коем мои подзащитные в течение многих лет видели врага и угнетателя, — я говорю о господине Улусове, — уже готов примириться с ними. Он прогнал ненавистного Фрешера из имения. Верю, что и землю сдаст им в аренду ко взаимной выгоде. В пылу гнева и возбуждения опозоривший свистом розог нашу веру в новую, светлую пору жизни, он с христианским смирением ныне протягивает им свою руку. Гоните в прошлое мрак и кошмары, взаимные угрозы и оскорбления!

Лужковский то и дело смотрит на часы и затягивает речь; ясно — чего-то ждет.

Уходит в вечность день насилия и вражды! — выкрикивает он…

И тут разом ударили колокола тридцати трех колоколен города, призывая верующих к вечерне. Весь зал поднялся, и шорох пронесся из конца в конец от рук, кладущих крестное знамение. Чей-то плач раздался в глубочайшей тишине, и вот уже плачут обвиняемые, свидетели, публика… И сам Лужковский подносит к лицу платок, чтобы скрыть за ним улыбку торжества.

— Да, — его голос покрывает плач, восторги, крики и звон председательского колокольчика. — Да! Мы провожаем в мрак день насилия и вражды. И с солнцем, что встанет завтра, начнется век торжества справедливости, мира, добра. Во имя этого — помилуйте их! Услышьте призыв медных голосов и призыв голосов и сердец человеческих. «Помилуйте их!» — взывают к вам наши души и священный, кроткий вечерний звон.

…Обвиняемые были оправданы.

Глава двенадцатая

1

Викентий был в плену глубоких раздумий.

Он решил начинать свое дело, но на пути к осуществлению его замыслов стояла преграда, и этой преградой была Ольга Михайловна. Ее надо было привлечь на свою сторону.

В течение некоторого времени после суда Викентий еще надеялся, что Ольга Михайловна «отойдет». Однако ожидания не оправдались: учительница упорно избегала его.

Дни проходили, работы на полях кончались, над селом стоял запах свежего хлеба… Откладывать встречу дальше не представлялось возможным. Еще одно обстоятельство подтолкнуло Викентия: до него донесся смутный слух о каких-то воскресных сборищах в Каменном буераке с участием Ольги Михайловны. Говорили, будто Андрей Андреевич, Сергей и Никита Семенович замешаны в них.

Викентий стал замечать, что эти трое охладели к нему, шапки при встречах ломают неохотно, под благословение не подходят, а когда он заговаривает с ними, косят глаза в сторону, спешат уйти.

Как то в час, когда все работали на токах, Викентий пришел к Ольги Михайловне. Она читала, лежа в гамаке, подвешенном между двумя вязами.

— Мне, Ольга Михайловна, необходимо объясниться с нами, — решительно начал Викентий.

— О чем нам говорить с вами? Никаких тем у нас для разговора, кроме чисто служебных, больше не может быть.

— Неправда, у нас есть много тем, кроме чисто служебных, — стараясь быть как можно более мягким, отметил Викентий. — Одна из них относится к области чувств.

— Чувств? — с насмешкой переспросила Ольга Михайловна. — Какие у вас могут быть чувства? Впрочем, если они у вас и есть, мне они безразличны.

— Вы говорите неправду, — сохраняя спокойствие и достоинство, заметил Викентий. — Вам не безразличны ни мои чувства, ни мои идеалы. Иначе вы не повели бы себя так.

— Интересно, — с ленивым пренебрежением проговорила Ольга Михайловна, — что же это за чувства? О своих идеалах вы можете не распространяться — я их знаю. И уж если на то пошло, знаю и источник этих, как вы их называете, идеалов.

— Об идеалах пока оставим. — Викентий изо всех сил старался не поддаться соблазну оскорбиться и уйти. — Чувства мои, которые я никому другому не поверял, да и не смею поверить по причинам вам известным, состоят в том, что я вас люблю.

— Дальше! — тем же тоном ленивого безразличия сказала Ольга Михайловна.

— Более того, я знаю, что и вы любите меня, — идя напролом, продолжал Викентий.

— О!

— Да, знаю.

Ольга Михайловна переменила положение. Луч солнца, пробивавшийся через листву, коснулся ее лица. Она закрылась книгой и лежала молча; было слышно, как чуть-чуть поскрипывал под ней гамак.

Шум с токов, где шла молотьба, не доходил сюда; ничто не нарушало их молчания.

— Вот видите, — снова начал Викентий. — Вы не могли возразить, потому что неправда и притворство противны вам. И за это я еще больше люблю вас.

Ольга Михайловна отняла книгу от лица и посмотрела на него долгим холодным взглядом.

— Мы любим друг друга, но между нами стоит закон. — Он провел языком по спекшимся от волнения губам. — Впрочем, ведь и закон может быть обойден.

— Конечно, — ответила Ольга Михайловна, — при желании можно обойти любой закон. Это у нас не в новинку.

Молчание длилось долго. Ольга Михайловна вспоминала, как она и Таня разговаривали с Флегонтом о связях Викентия с охранкой. Ей припомнились резкие слова Тани в адрес отца. В разговоре участвовали Никита Семенович и Сергей. Флегонт беседовал с ними почти до рассвета, объяснил, куда клонит поп, говорил о звене, соединяющем крестьян и рабочих, о том, что мысли Викентия направлены к тому, чтобы сокрушить это звено, разъединить мужиков и мастеровых, помешать борьбе против бесчеловечных порядков.

«Все это так, все это так… — думала Ольга Михайловна. — Но Тане, с ее крайностями, с ее живым воображением, все это могло представиться». Ольга Михайловна не очень поверила ей, слишком уж Таня была возбуждена в ночь перед своим отъездом. Но прокламация, появившаяся в зале суда? Это ведь заявление не одной Тани! Это во всеуслышание заявил комитет социал-демократической партии, люди, не привыкшие бросаться такими обвинениями. И как же ей могло показаться, что она полюбила Викентия? Да, не раз с волнением смотрела она на освещенное окно поповского кабинета, видела его сидящим за столом, а утром, притаившись за занавеской, следила, не покажется ли он на крыльце. Вот он выходит, что-то говорит Листрату, идет к реке, видно его лицо… «Куда он идет? Не ко мне ли?» — и сердце обмирало, и холодели руки. «Не окликнуть ли его?» Но ноги прирастали к полу, мысль твердила: «Не надо, не зови!» — а сердце властно требовало: «Окликни!»

— Я все заметил, Ольга Михайловна, — откуда-то издали слышала она голос Викентия. — Я видел, как вы побледнели, когда Лужковский читал этот оскорбительный листок, видел, как вы читали его сами…

«Значит, он все знает?» — подумала она, понимая, что именно сейчас должна начаться борьба.

— Я не оправдываюсь перед вами в моих мыслях. Они зародились не вчера, не пять, не десять лет назад, а тогда, когда я не подозревал о существовании человека, агентом которого меня назвали. Я — агент!.. Вдумайтесь в эту нелепость, Ольга Михайловна! За кем мне шпионить? За самим собою? И на кого доносить? На самого себя? Разве я принадлежу к какой-нибудь тайной организации, где бы я был нужен как агент? Да и кто бы посмел, кто бы дерзнул, кто бы посягнул совращать меня на это? Что я — дитя, слабохарактерный юноша? Да, я знал Филатьева. Ну и что из того? Разве он писал мою книгу? Скажу больше: я решительно порвал все связи с Филатьевым. Клянусь богом и спасением своей души, — с чистой совестью вы можете написать об этом Тане.

Ольга Михайловна безмолвно кивнула головой.

— Что же остается от обвинений? — продолжал Викентий. — Я спрашиваю, что, кроме моих мыслей? Но почему я не имею права мыслить, как хочу, как требует моя совесть? — Он говорил горячась, а Ольга Михайловна верила и не верила ему.