Изменить стиль страницы

Славуцкий снова навёл на меня свои чёрные глазищи, но теперь они совсем не жгли, а излучали живой интерес к моим словам и казались даже красивыми, хотя мне никогда не внушали доверия люди с такими тёмными глазами.

Как только мне удалось совладать с волненьем и осилить первые две — три фразы, я перестал стесняться Славуцкого совершенно. Рассказ мой, хотя и не совсем, наверное, складный, занял со всеми отступлениями минут десять, и закончился дурацкой фразой: «Не помню, как я оказался дома». Славуцкий слушал молча и еле-еле кивал головой, словно в такт какому-то сложному ритму.

— Скверно, — выговорил он, когда я развёл руками, мол, всё, и интерес исчез из его глаз, будто сработал какой-то невидимый выключатель.

У меня внутри всё опустилось.

— В смысле? — тихо спросил я.

— В том смысле, что вы, — Славуцкий заглянул в мою карту, — Валентин Сергеевич, в ментальном смысле здоровы, как ломовая лошадь. Вы просто стареете, а это скверно.

Я не знал, что на это ответить, поскольку не понимал, это он серьёзно или шутит, и, если шутит, то обижаться мне на него или нет.

Славуцкий захлопнул мою карту так, как школьники со звонком с урока захлопывают учебники.

— Нет у вас ничего, — сказал он, — не волнуйтесь. Если интересуют подробности, то это называется «Синдром ложной памяти». Попросту говоря, это когда человек вспоминает то, чего с ним никогда не было. Обычно так мы помним своё детство, с рассказов родителей. Бывает ложная беременность, ложные позывы на стул, а вас, Валентин Сергеевич, ложная память. На самом деле не было этого. Не-бы-ло. Понимаете? Вы всё себе сами придумали. Повторяю, са-ми.

Хотя я и почувствовал значительное облегчение, недоверие к его словам не давало насладиться этим ощущением на полную. Сделать полноценный «фу-у-у-х» не получалось.

— Про детей я понимаю, но…

Славуцкий откинулся на спинку кресла и спрятал в карман халата диктофон, который я ранее идентифицировал как электробритву.

— У вас просто возраст такой, Валентин Сергеевич. Молодость подходит к своему логическому завершению, а ваш мозг этому активно сопротивляется. Да ещё алкоголь. Сколько вы выпили?

— Не помню точно, бокалов семь или восемь… а может и десять… не помню…

— Вот видите, сколько бокалов «ирландского кофе» выпили, вы не помните, а то, что в «Звёздном» крутили «Кин-дза-дзу» помните. Как такое возможно, а?

Я кивнул.

— Всё из-за стресса, из-за вашего эмоционального потрясения. Вам же было обидно, когда девушка уехала? — продолжал Славуцкий (я опять кивнул), — вам же, наверное, хотелось почувствовать себя молодым, и, если бы вечер, пардон, утро, закончилось бы как надо, то есть, в её постели, то, уверяю вас, никаких галлюцинаций бы не было.

Кажется, я опять кивнул.

— Вы мне не верите, — Славуцкий снова встал, — ваше право. Если хотите, можете пойти к другому врачу, только обещаю вам, это закончится для вас постановкой на учёт в психоневрологическом диспансере и курсом успокаивающей терапии. Опять же, если хотите, я могу вам прописать пару препаратов на выбор, от которых вам станет всё равно, кто вы сейчас…

— …кто знает меня и откроет мне двери домой… — машинально проговорил я.

Славуцкий подавил смешок.

— Что я говорил… успокойтесь, Валентин Сергеевич, старение — это стресс, такой же, как и взросление, а может и хуже. Это надо просто пережить.

И вот тут я заметил одну странность. Мне вдруг показалось, что в глазах у Славуцкого написано совсем не то, в чём он пытался меня убедить. Понимаю, как это звучит: «написано в глазах», меня самого это выражение всегда коробило, но в данном случае то, что я наблюдал, описать по-другому просто нельзя. Именно, что в глазах, и именно написано.

Я вгляделся в его чёрные пуговицы внимательнее, и у меня отпали все сомнения — Славуцкий положительно делал мне утвердительные знаки, мол, да, всё так и было, тебе не показалось, но говорил при этом прямо противоположное:

— Сейчас главное, не переутомляться. Побольше активного отдыха, поменьше алкоголя и телевизора. Главное не зацикливаться на этом маленьком происшествии, я уверен, оно не повторится…

А в глазах читалось: «Ещё как повторится и не раз…»

Я смотрел на него, не понимая, почему он не может мне всё сказать прямо, как есть, и зачем нужна эта непонятная конспирация. Первое, что пришло в голову — это подслушивающие и подсматривающие устройства, которые, теоретически могли быть установлены в его кабинете. Мысль эту я сразу же отмёл как параноидальную, и подумал, что раз он прибегает к такой форме общения, то на это имеются какие-то веские причины, пока мне не известные. Но, какие?

Неожиданно Славуцкий замолчал. Глаза его перестали посылать мне какие бы то ни было сигналы. Я понял, что на этом приём закончен, сказал: «Спасибо», встал и направился к выходу. В голове моей всё мелькало, словно разноцветное бельё в стиральной машине, но всё-таки я нашёл в себе силы выяснить ещё вот что:

— Доктор, можно последний вопрос? — стоя на пороге, спросил я.

— Я вас слушаю, — ответил Славуцкий, как мне показалось, готовясь к очередному раунду убеждения.

— Вы курите?

Такого он явно не ожидал и потому не сразу понял, что я от него хочу. Затем похлопал себя по карманам и виновато улыбнулся:

— Всё никак не могу привыкнуть… видите ли, я бросил недавно. Можно спросить у хирурга, в девятнадцатом кабинете, у него должны быть…

— Да нет, не надо, спасибо.

И я вышел из его кабинета совсем не тем человеком, который туда входил. Из разговора с этим, должно быть, хорошо разбирающимся в своём предмете доктором, я сделал два серьёзных вывода:

1. Я здоров, фу-у-у-х.

2. Славуцкий знает обо мне что-то, чего не знаю я, но молчит, сволочь.

10. Феликс, я в Париже…

Домой я вернулся рано, часов в шесть. Принял душ, немного посмотрел телевизор, проверил с домашнего компьютера почту, опять посмотрел телевизор. В семь пришла Алёна, и мы поужинали. Очередной бездарный зимний вечер начинался: грязная посуда перекочевала со стола в посудомоечную машину, Алёна оседлала телефон, а я стал слоняться по квартире, ломая голову, чем бы себя занять.

О Женином письме я вспомнил случайно и в первый момент очень испугался, что забыл его на работе, но, оказалось, что оно так и лежит у меня во внутреннем кармане пиджака, сложенное вчетверо. Я достал его, бережно развернул и ещё раз, как тогда, на работе, вгляделся в Женино лицо.

«Да, я влюбился, и нетрудно догадаться, в кого, — признался я себе, и от этой мысли мне стало легко. Влюбился, как допризывник, и соответственным образом себя ощущаю».

Если коротко, то моё состояние можно было определить любимой фразой главаря белорусского анклава нашего отдела, Лёши Мацкевича: «Агульная абыяковасть и млявость да життя», что в вольном переводе на русский означает: «Полнейшее безразличие к окружающей действительности» (хотя, согласитесь, по-белорусски звучит гораздо выразительнее).

Я понимал, что буквально с каждой минутой всё глубже увязаю в этой липкой и тягучей сладости, как она обволакивает меня, как налипает на сердце, наматывается на мысли, застилает глаза… Но пик кошмара ещё не наступил. Я, словно опытный сёрфер, чувствовал приближающуюся волну и, как всё тот же опытный сёрфер, не пытался от неё уклониться, напротив, я искал с ней встречи.

Чтобы разом покончить с бездарным вечером, я решил лечь спать. Разложил диван, выключил свет, плотно закрыл дверь в комнату и заполз под одеяло.

«Да, я хочу вернуться туда, — представляя себе Женино лицо, проговорил я про себя, — очень хочу. Чего бы мне это ни стоило».

Через мгновение я оказался в школе.

Я стоял в остеклённом переходе из старого здания школы в новое, одна сторона которого выходила во внутренний двор, на так называемые «столбы», а вторая на школьную спортплощадку. Судя по весёлому, шпарящему сквозь грязные окна, солнцу, была уже совсем весна — конец апреля или вообще май. Переход, в перемены запруженный школьниками, был совершенно пуст, из чего я заключил, что сейчас идёт урок, а я, как тогда говорили, его «опускаю». В здании висела плотная тишина, какая обычно наступает через минуту после звонка с перемены; лишь со спортплощадки слышались крики школьников и беспомощные трели физрука по кличке Геббельс.