Регина обратила внимание, что Хаим впервые обернулся, чтобы посмотреть, кто входит в зал. Элегантная дама направилась прямиком к месту для свидетелей, хотя никто ей не указал, куда идти. В руке у нее была книга.

– Спасибо, что потрудились проделать столь долгий путь. – Судья с интересом разглядывал даму.

– Чтобы дать показания по такому делу, я бы с того света приехала, – слегка кивнув, заявила она.

– Я бы сказал, на том свете было решено вас отыскать. Нам повезло, хотя, признаться, нелегко пришлось. Вы попали в гетто из Ганновера?

– Да, по сравнению с Лодзью там был рай. Я приехала с родителями и сестрой.

– Я бы вас попросил не упоминать о рае.

– Простите, я только потому так сказала, что в Лодзи мои родители умерли от голода, а сестру, которой всего трех недель не хватало до одиннадцати лет, увезли вместе с другими детьми, и она погибла в душегубке.

– Что вы можете сказать о присутствующем здесь господине Румковском?

– Не больше того, что написано у меня в книге. Я старалась не пропустить ни одного факта.

– А не добавлять лишнего вы тоже старались? – спросил Борнштайн.

– Не давайте оценку тому, чего не знаете, – осадил его судья. – А вас, – обратился он к свидетельнице, – прошу учесть, что большинство присутствующих никогда не прочтет вашей книги. Да и я, не скрою, лишь бегло с ней ознакомился. Однако понял, чту вы хотели сказать, и только для порядка спрошу: почему спустя столько лет вы даже глядеть в сторону обвиняемого не желаете?

– Если ваша честь рассчитывает услышать, что от страха, к сожалению, вынуждена вас разочаровать. Я просто не хочу слишком открыто выказывать омерзение.

Регина заметила, что Хаим, как и всегда в минуты сильного волнения, начинает почесывать запястья.

– Каковы же причины такого омерзения?

– В гетто я познакомилась с двумя девушками, они рассказывали про его домогательства – еще до войны, в приюте. И сейчас я подумала: раз уж мне удалось выжить, я перед ними в долгу. И поэтому излагаю в книге то, что от них услышала.

– Их рассказам можно верить? Я спрашиваю, потому что мы судим господина Румковского за другое, и ваше свидетельство может ему повредить.

– Эта трагическая история известна мне до малейших подробностей, и я очень точно все описала. У меня с собой около двадцати экземпляров, я с удовольствием их раздам…

– Вряд ли это потребуется, тем не менее благодарю вас от имени всех, кто здесь находится. А теперь расскажите о вашем личном общении с Румковским.

– После смерти моих родителей он пообещал устроить меня на кухню, а это означало дополнительную вечернюю порцию. И сдержал обещание. Зная о его склонностях, я старалась не попадаться ему на глаза, но однажды он сам подошел и спросил, довольна ли я. Я ответила, что очень довольна. Тогда он поцеловал меня в щеку, приобнял и спросил, правда ли, что у меня есть родственники за границей. Я сказала, что двое моих дядьев со своими детьми живут в Палестине. «Значит, когда закончится война, дядюшки захотят тебе помочь. Обещай, что ты им расскажешь, сколько я тебе сделал добра». Я, конечно, пообещала – тогда я что угодно готова была обещать. Он сказал, что зайдет через несколько дней, и ушел. Я надеялась, забудет, но он опять пришел. Сел рядом, а потом взял мою руку и положил… ну, сами понимаете, на известное место… и стал водить ею туда-сюда. Я попыталась вырвать руку, но хватка у него была железная…

Хаим уже чесал ладони – такого Регина за ним никогда не замечала.

– Так он приходил месяца полтора и всегда делал одно и то же. Бежать было некуда, я могла только подойти к колючей проволоке и дожидаться пули. Ну и голод… кто не голодал, не поймет, на что способен человек, ради того чтоб наесться. Я была пленницей, а он решал, жить мне или не жить. Потом я заболела, а пока болела, кухню закрыли. Еды стало меньше, но я почувствовала себя свободной. Кто-нибудь из местных уже говорил здесь, что перед войной Румковскому грозил суд за то, что он в приюте приставал к девочкам? Я от разных людей это слышала… Надеюсь, теперь его уже никто не боится?

Регина любила театр и разбиралась в оттенках тишины, воцарявшейся в зале по ходу действия, но описать эту тишину она бы не взялась. Хаим вскочил, но тут же сел, не дожидаясь, пока ему сделают замечание.

– Вы что-то сказали? – поинтересовался судья и, не услышав ответа, добавил только: – Все это очень печально. У вас есть вопросы, господа?

– Нет, – сказал Вильский.

– Мне стыдно за моего клиента! – выкрикнул Борнштайн.

– Это вашему клиенту должно быть стыдно – конечно, если он виноват. Успокойся, молодой человек, и займись своим делом, ты здесь для того, чтобы его защищать.

– Тогда я задам свидетелю один вопрос. – Защитник встал и повернулся к госпоже Хоркхаймер: – Когда господин председатель положил вашу руку, как вы изволили выразиться, на известное место, что вы там обнаружили?

– Ничего не обнаружила. И девушки, все как одна, говорили, что он импотент.

Регина не сомневалась, что в зале нет человека, который бы на нее не уставился. К счастью, стул, на котором сидела ее невестка, был пуст. Единственное утешение: у глупой бабы не будет оснований для злорадства.

– То есть маневры, которые проделывала ваша рука, были сродни… скажем, похлопыванию по плечу?

– Если вы так считаете, похлопайте Румковского. Только не при детях.

– Вы напрасно иронизируете, я всего лишь подчеркиваю, что при оценке поступков господина председателя такой серьезный недуг, как импотенция, следует признать смягчающим обстоятельством.

– Это все, о чем вы хотели спросить свидетеля?

– Да.

– Тогда от имени защиты вопрос задаст обвинение, – вмешался Вильский. – Почему, беседуя спустя много лет с польскими студентками, вы ни словом об этом не обмолвились? Кого, как не молодых женщин, необходимо предостерегать от подобных типов?

– Поймите меня правильно. Я не посчитала нужным в стенах польского университета копаться в нашем грязном белье. Об этом человеке надо как можно скорее забыть.

– В таком случае и я попрошу слова. – Борнштайн вскочил. – Получается, цель вашей книги – помочь поскорее забыть о председателе Румковском?

– Не отвечайте на этот вопрос – защита просто норовит досадить свидетелю. – Судья добродушно усмехнулся. – Но от себя можете еще что-нибудь добавить.

– Добавлю только одно: все дети, которые по его приказу были усыновлены высшими должностными лицами, и даже этот славный мальчуган, которого он взял с собой в последний путь, должны были в будущем послужить его охранной грамотой, свидетельством его доброты. Я полагаю…

– Благодарим вас, достаточно. Надеюсь, мы еще встретимся – по более приятному поводу.

Иоханна Хоркхаймер уже выходила, когда Хаим попытался что-то крикнуть ей вдогонку, но внезапно закашлялся. Борнштайн немедленно подбежал и несколько раз стукнул его по спине. Регина видела, как трудно Хаиму снести подобное панибратство. Судья, подождав, пока он перестанет кашлять, сказал:– Хорошо, что сейчас с нами нет Януша Корчака – ему было бы крайне неприятно все это услышать… А теперь, хотя момент исключительно неподходящий, объявляю художественную часть. Вы все заслужили небольшую передышку. Только давайте назовем это не концертом, а, скажем, выездной сессией суда. Вам покажут, куда идти. Форма одежды – повседневная…

Из «Дневника» Шандора Мараи [41] переписываю: «Американец не поймет, что джентльмен – не тот, кто обладает привилегиями благодаря своему происхождению, и не тот, кто добился успеха или унаследовал большое состояние, а тот, кто в любой ситуации на своем месте. То есть некто не потому «джентльмен», что он «хороший писатель» и «добился успеха», а потому хороший писатель, что он джентльмен – в противном случае он бы не писал; джентльмен никогда не берется за то, в чем не разбирается». Здорово звучит! Жаль, Мараи не дожил до наших дней, когда оценку человека по его способностям можно было бы посчитать бестактностью, если б слово «бестактность» еще хоть что-нибудь значило.