– В прислугах?

– Сперва я убиралась в магазине, но потом они увидели, что мне по душе их дело, и папа стал учить меня ремеслу. Уже через два года я сшила первую сумку, которую купила очень модная дама.

– Вы сказали «папа»?

– Своих детей им Господь не дал, и они относились ко мне как к дочке. Когда немцы стали сгонять евреев в гетто, я собралась и пошла с ними, ведь, кроме них, у меня никого на свете не было.

– В гетто были и другие христиане. Вы с кем-нибудь познакомились?

– Негде было знакомиться. Как оно в большом городе: знаешь только соседей и тех, с кем работаешь.

– Вы работали на кожевенной фабрике?

– Да, вместе с мамой и папой.

– Вы когда-нибудь видели председателя Румковского?

– Два раза. Один раз он приходил к нам с проверкой… Помню, тогда осерчал и давай охаживать палкой тех, кто сильно на него наседал…

– Наседал? Почему? У людей были какие-то претензии?

– Многим хотелось неделю отдохнуть в Марысине, но у него было только пять путевок, и он их отдал начальнику… А второй раз видела на концерте в его честь. Все заранее готовили номера. Даже меня просили выступить, но я-то ведь плясать не могу, а петь постеснялась. Пан председатель сидел в первом ряду, вроде ему очень понравилось, он даже хлопал. Вот и все… Ага, еще я знаю, что за хорошую работу он хвалил, но мог и здорово отчехвостить, кто не слушался…

– А если сравнить с председателем присутствующего здесь немецкого главу гетто, господина Бибова? Его вы когда-нибудь видели?

– Вблизи, упаси Бог, не видела… лучше было ему на дороге не попадаться. Как говорится, настоящий хозяин жизни и смерти. Всех, пока не отправил в газовую камеру, обобрал до нитки. Под конец отбирал даже вечные перья, зажигалки… Все, что могло пригодиться его помощникам.

– Вы были в гетто почти до последнего дня. Не захотели поехать со своими приемными родителями?

– Как же, очень хотела. Уже было слыхать пушки, мы спрятались, но у мамы совсем сил не стало, а тем, кто соглашался ехать добровольно, давали хлеб. Мама сказала, что, если прямо сейчас чего-нибудь не съест, все равно помрет, и пускай будь что будет. Конечно, я бы с ними поехала, но они и слышать не хотели. Я их проводила до вагона.

– И тогда впервые увидели Бибова вблизи?

– Не то, чтоб вблизи, но разглядеть разглядела. Помню, на нем была белая рубашка с короткими рукавами и два пистолета за поясом. Вежливый такой… спрашивал, нет ли среди них хорошей кухарки, мол, на месте очень пригодится. Я сказала маме: разрешите мне поехать, готовить я умею, буду при кухне, и вам, глядишь, чего перепадет. Но они ни в какую. Оставайся, говорят, нас, видать, везут на погибель. А ты живи, скажешь когда-нибудь про нас доброе слово… Вот я и говорю, где могу… – Голос Янины дрогнул.

– Большое вам спасибо. От всех от нас, – сказал Борнштайн. – Мы будем помнить Миру и Зигмунта Цукерманов. Ваша честь, разрешите, я больше ни о чем не буду спрашивать этого Бибова.

– Как хотите. Ваша очередь, господин прокурор. У вас есть прекрасная возможность обвинить председателя в том, что он общался с личностями такого покроя, как герр Бибов.– Простите, ваша честь, но вы обо мне плохо думаете. Я не намерен строить обвинение на показаниях негодяя. Есть горы документов, которые подтверждают, что Бибов собственноручно убил нескольких человек, десятки тысяч отправил на смерть, унижал и насиловал женщин. О том, как он обирал всех подряд, уж не говорю. Я отказываюсь задавать ему вопросы. Палач, убийца, насильник открыто над нами издевается, а я должен его выслушивать? Скажу больше: я солидарен с господином Румковским… сам бы охотно пустил в ход кулаки.

Пугающе бледное лицо Бибова порозовело. Знакомая картина: Регине нетрудно было угадать, что произойдет через минуту.

– Maul halten! [39] Что он себе позволяет?! Я согласился сюда прийти, потому что хотел протянуть руку в знак примирения. Думаете, я целых пятнадцать минут болтался на виселице со сломанной шеей, чтобы теперь выслушивать наглые оскорбления? А синюшные пятна? Какой же я дурак, что позволил вам, евреям, себя провести! Но теперь все, хватит! – Бибов пнул стоящий перед ним нотный пюпитр. – И я рад, что этого зубного врача тоже отправил в печь…

Он повернулся и быстро зашагал к двери. В проходе между рядов сидящий с краю молодой человек подставил ему ногу, и Бибов чуть не упал. Кое-где раздались смешки, но быстро оборвались, потому что немец полез в карман – явно за пистолетом. И тут судья напомнил о своем существовании.

– Смирно! – рявкнул он.

Бибов немедленно расправил плечи и вытянул руки по швам.

– Ложись!

Он выполнил и эту команду, правда не по всем правилам – спина плохо ему повиновалась. Регина подумала: если он не врет про сломанную шею, то сейчас на ее глазах происходит чудо.

– Встать! – уже спокойно приказал судья.

Вставал Бибов долго, но наконец поднялся и выпрямился в ожидании следующей команды.

– Как, по-вашему, с кем вы имеете дело в моем лице, господин Бибов? – осведомился судья.

– Трудно сказать, наверно, с высшим правосудием.

– Поразмыслите об этом хорошенько. А теперь вон отсюда!

Если про человека можно сказать, что его ветром сдуло, то именно это произошло с Гансом Бибовом. Регина обрадовалась, и, видно, не она одна: по залу пролетел вздох облегчения. Судья уже переключился на другое: она ушам своим не поверила, услышав:

– Марек, я вижу, тебе с нами скучно…

Марек действительно не отрывал глаз от двери, за которой скрылся Бибов, и Регине, чтобы мальчик понял, что к нему обращаются, пришлось ткнуть его в бок.

– Я открою тебе один секрет: этажом выше есть зеленая дверь. Поди туда и посмотри в окно. Я позабочусь, чтобы тебе никто не помешал. Только, пожалуйста, не пытайся спуститься по водосточной трубе – это по разным причинам невозможно… – ласково улыбнулся судья.

Повторять второй раз не потребовалось, но все же Марек вопросительно взглянул на Регину и, только когда она кивнула, встал, вежливо поклонился судье, потом Хаиму в затылок и пошел к двери. Видно было, что он с трудом сдерживается, чтобы не подскакивать от радости.

В дневнике я записываю слова Хенрика Эльценберга из его работы «В поисках польской идеи», а сам – примерно в это же время, – испытывая желание переместиться в более высокие сферы, поднимаюсь с Дорой на башню костела на Згерской. За этот подъем, как за всякое продвижение вверх, надо платить – к счастью, у меня хватает денег на щедрое пожертвование. Ксендз – на вид ему лет шестьдесят, лицо добродушное – ведет нас по лестнице, которая чем дальше, тем становится круче. Я начинаю опасаться, что при моей боязни высоты болезнь обострится, но, к счастью, вскоре мы добираемся до последней площадки, и из узких окон открывается вид на город.

– Смотри, вон там Пётрковская, самая длинная улица в Лодзи, а может, и во всем мире. А там улица Костюшко… это знаменитый вождь! Польский Жижка. – Увы, мои слова канули в пустоту: Дора смотрела в другую сторону и тоже на что-то показывала.

– Вижу Балуцкий рынок, а внизу Статистическое управление, где я работала! Вон там гестапо – какое маленькое сверху…

Неожиданно слышу левым ухом шепот ксендза:

– Она что, иудейского вероисповедания?

– Да, если отца это не смущает.

– Почему должно смущать? Древняя религия… Я плохо себе представляю, что было в Лодзи до войны, служу здесь всего пятый год… Знаю только, в этом костеле немцы устроили склад… Раньше я служил в Шадеке. Слыхали? Нет? До войны там тоже, кажется, было много евреев… – Ксендз говорит тихо, а Дора кричит:

– Из этого домика председатель Румковский отдавал приказы! Я узнала вон те оконца в мансарде.

– Не знаю, о ком она говорит, но фамилия, слышу, польская. Румковский, да? Подумайте, какое совпадение: девичья фамилия моей матери – Румковская… Но она не еврейка, упаси Бог… То есть нет… в этом нет ничего плохого, просто фамилии одинаковые. – Он смутился – это мне понравилось, и я порадовался, что нам встретился порядочный человек. Потом он пригласил нас к себе, а когда я сказал, что мы спешим, от души пожелал нам счастья.