Заседание началось с опозданием, а она мысленно вернулась к сегодняшнему завтраку. Мужчина с обвязанной шеей снова вежливо ей поклонился, и она наконец его узнала. Честно говоря, узнал Марек и со страхом прошептал его фамилию. Трудно было поверить, что за короткое время можно так измениться. Когда он, бодрый и загорелый, прощался с ними на станции, вид у него был, как у спортсмена. Задумавшись, Регина не сразу обратила внимание на свидетеля, которого судья неожиданно оборвал на полуслове:

– Господин Флегельсон, мне только что сообщили, что времени у нас в обрез. Позвольте, мы не станем выслушивать вашу трогательную историю. Кто-нибудь против? – Он посмотрел на скамью присяжных, где по крайней мере двое мужчин спали. Еще про одного что-либо сказать было трудно – возможно, он вообще не дышал. – Нет? В таком случае, господин Флегельсон, возвращайтесь туда, откуда вы к нам прибыли.

Регина знала этого Флегельсона, который сейчас не мог скрыть разочарования. Он всю жизнь был суфлером. По слухам, так получилось случайно. Флегельсон не сомневался, что станет великим трагиком, но однажды штатный суфлер заболел, и его попросили спасти спектакль. Потом он настолько преуспел в этой роли, что одна знаменитая актриса соглашалась выступать в Лодзи только при условии, что в суфлерской будке будет сидеть Флегельсон. Где же справедливость, подумала Регина, если даже здесь бедняге не позволяют себя показать? Неужели такому вот Флегельсону должно не везти до самого конца, каким бы этот конец ни был?

– А может, хотите послушать? – К счастью, судья тоже сообразил, что обидел суфлера. – Посидите с нами. Я вижу во втором ряду хорошее место, там вам будет удобно…

Флегельсон пригладил свою живописную шевелюру и обвел зал горящим взглядом, вероятно полагая, что всякий, кто видел на сцене великого Юлиуша Остерву [34] , заметит их поразительное сходство, после чего, не торопясь, горделиво, проследовал на указанное место. Так, может быть, справедливость все же существует, и это маленькое представление – награда за достойную жизнь Флегельсона? В душе Регины шевельнулась надежда.

– А сейчас мы расстаемся с большим миром Берлина, Праги и Вены, – сказал судья. – Фашисты уже требуют от гетто детей и больных.

– Да! – выкрикнул Вильский. – Надо отправить на верную смерть «маленькие сокровища», как любил называть детей их благодетель. Посмотрим, как он себя поведет…

– Протестую! Почему «на верную смерть»? Сомневаюсь, чтобы он это знал! – Борнштайн вскочил так стремительно, что чуть не опрокинул стул.

– В таком случае попрошу вашу честь защитить господина Румковского от его собственного защитника, который считает своего клиента умственно неполноценным, – обратился к судье Вильский.

– Господа, сейчас не время и не место для подобных шуток! – Судья ударил ладонью по столу, однако не очень сильно: ни одна из четырех пепельниц не подпрыгнула. – Продолжайте.

Вильский подошел к скамье присяжных.

– Как мы помним, здесь уже цитировались отрывки из речей обвиняемого. – Он заговорил достаточно громко для того, чтобы двое спящих заседателей, вздрогнув, выпрямились; третий даже не шелохнулся. – А сейчас я вам покажу нечто исключительное. В нашем распоряжении имеются кадры, снятые домашней кинокамерой. Никто этого фильма не видел, даже сам снимавший. Голос Хаима Румковского был записан с его согласия его же собственными архивистами. Я не поручусь за синхронность изображения и звука, но заверяю вас: мы видим и слышим председателя в тот самый исторический день…

Регина только сейчас заметила проектор, установленный около эпидиаскопа. Марек весь извертелся, да и она не на шутку встревожилась. Проектор застрекотал, и все увидели рыночную площадь, толпу и Хаима, разговаривающего со своим заместителем Якубовичем (он стоял спиной, но Регина узнала его по клетчатому пиджаку). Чуть погодя Хаим начал свою речь – Регина знала, чту он скажет. Дома она просила его не актерствовать, а произнести эти страшные слова как можно сдержаннее. Просить-то она могла… Он бурно жестикулировал, делал многозначительные паузы – несносная манера человека, обожающего выступать. Впервые ей пришло в голову, что муж неумен, когда он однажды признался, что сладкое чувство власти наполняет жизнь смыслом. Даже мелькнула мысль, что, возможно, она совершила ошибку, не отвергнув его ухаживаний в надежде спасти жизнь родителей и брата. И потому сейчас со злорадством смотрела на экран, где старый дурень гримасничал, и радовалась, что запись не искажает его визгливый голос.

« – На гетто обрушился страшный удар. От нас требуют отдать самое дорогое, что у нас есть: детей и стариков. У меня, к несчастью, собственных детей нет, поэтому лучшие годы жизни я посвятил чужим. Я и вообразить не мог, что буду своими руками возлагать жертвы на алтарь. Судьба распорядилась, чтобы сегодня я вас умолял: братья и сестры, отцы и матери, отдайте мне своих детей…»

Из микрофона донеслись рыдания людей, собравшихся на Стражацкой площади, но Регина и в зале услышала плач.

« – Вчера днем мы получили приказ депортировать из гетто двадцать тысяч человек. В противном случае, было сказано, немцы займутся этим сами. Перед нами встала дилемма: либо это сделаем мы, либо предоставим сделать им. Думая не о том, сколько погибнет, а о том, сколько удастся спасти, я и мои ближайшие сотрудники пришли к выводу: как это ни ужасно, мы обязаны взять ответственность на себя. Я должен провести эту кровавую операцию. Должен ампутировать конечности, чтобы спасти тело. Должен отнять у вас детей, потому что иначе вместе с ними погибнут еще многие. Я пришел не утешать вас, не снять тяжесть с души, нет, я пришел как вор, чтобы украсть у вас самое дорогое. Я не щадил сил, добиваясь отмены этого приказа, но меня не захотели слушать. Я ничего не добился, кроме одного: на детей старше десяти лет приказ не распространяется. Пусть это послужит хоть каким-то утешением…»

Все могли увидеть, как Хаим вытирает лоб носовым платком, который она положила ему в карман. Не надо было класть. Если бы, не найдя платка, вытер лоб ладонью, выглядел бы более искренним.

« – У нас в гетто много чахоточных, жить которым осталось несколько дней, от силы несколько недель, – продолжал он. – Не знаю, возможно, это дьявольский план, но я вынужден просить вас: отдайте этих больных! Здравый смысл подсказывает: спасать нужно тех, у кого есть шанс выжить, а не тех, кто так или иначе умрет. Каждый из нас продлевает жизнь обреченному ценой собственного здоровья, мы отдаем больному нашу пайку хлеба, пару кусков сахару, кусочек мяса, но его это не спасает, а мы теряем силы. Я понимаю, это благородные жертвы. Но когда передо мной стоит выбор – спасать больных или здоровых, – я не могу долго колебаться. Я велел врачам выдать всех неизлечимо больных, чтобы взамен сохранить жизнь тем, кто хочет и может жить…»

Теперь уже плач и стоны отчетливее слышались из зала.

« – Я понимаю, вас, матери, я вижу ваши слезы. Мне так же горько и тяжело, как и вам, отцы. Поверьте, сердце у меня разрывается. Со вчерашнего дня, когда мне объявили этот приказ, я в отчаянии; я разделяю вашу боль, я не знаю, где взять силы, чтобы это пережить. Одно только скажу: от нас потребовали двадцать четыре тысячи. По три тысячи в день на протяжении восьми дней, но мне удалось сократить эту цифру до двадцати тысяч; может быть, я выторгую еще немного, но лишь при условии, что заберут всех детей младше десяти лет. Поскольку детей и стариков всего тринадцать тысяч, придется пополнить квоту за счет больных. Мне трудно говорить, силы покидают меня. Умоляю вас: помогите мне провести эту акцию. Я содрогаюсь при мысли, что, упаси Бог, ее проведут другие…»

Сейчас, будь у нее такая возможность, она бы ушла и никогда не вернулась. Хаим на экране широко, жестом пророка, развел руки и выкрикнул, хотя именно эти слова она просила произнести шепотом:

« – Я простираю к вам руки и молю: отдайте жертвы в эти руки, чтобы уберечь себя от бо́льших жертв, чтобы спасти сто тысяч евреев…»