Кто-то робко захлопал.

Вильский встал и предъявил залу белый носовой платок, который тут же спрятал в карман.

– Слушая речь председателя, я готов был расчувствоваться и утереть слезу, но слишком уж фальшиво эти слова звучат. Вновь прибывшие наверняка сразу поняли, чту их ждет. Ладно, назовем это приязненным жестом. Однако не проходит и двух недель, как господин председатель открывает свое истинное лицо. – Вильский вручил старичку, обслуживающему эпидиаскоп, фотографии, а потом, достав листок, начал читать: «Братья и сестры… – прошу обратить внимание, как охотно глава гетто употребляет это выражение, – …сегодня речь пойдет о грустном. Прошу новых обитателей гетто правильно меня понять. Если они не сумеют или не захотят приспособиться к здешним условиям жизни, я буду вынужден заставить их это сделать. Я не допущу, чтобы пошли насмарку плоды тяжкого труда на протяжении полутора лет автономного существования гетто. Я хочу, чтобы вы хорошо запомнили: я сделал все, чтобы избежать кровопролития. Тем не менее многие из вас ведут со мной бессмысленную борьбу, не упускают случая меня оскорбить – хотя бы намеком, хотя бы вполголоса. Никогда б не подумал, что прибывшие к нам изгнанники, заставшие нас в тяжелейшем положении, проявят такое чудовищное высокомерие и наглость…»

Регина увидела на экране Хаима, произносящего речь. Она тогда была рядом и помнила, что он не выглядел так ужасно, как на этих фотографиях.

– «Возможно, им хотелось превратить нас в своих невольников, но нам хватает собственных довоенных интеллигентов. – Вильский почти кричал. – Эта «категория» в гетто не пользуется никакими привилегиями. Тут надо делать то, что необходимо всему сообществу, заниматься ремеслами, не чураться простого физического труда. Я прекрасно понимаю, что вы бы предпочли безмятежные послеобеденные прогулки в коляске. Запомните: ничего подобного я не допущу!»

Регина нехотя вынуждена была признать, что Вильский неплохой актер: он говорил так убедительно, что несколько человек спрятались за спины соседей.

Борнштайн приподнялся на стуле:

– Ваша честь, защитите публику. Обвинитель пугает людей, которые уже вдоволь натерпелись страха.

– Обвинитель только цитирует вашего клиента. Продолжайте…

– Спасибо, ваша честь. – Вильский продолжил еще более грозным тоном: – «Здесь, в гетто, надо раз и навсегда расстаться с барскими фанабериями… Выбейте это у себя из головы! Сестры и братья, я виноват перед вами, признаюсь. Как оказалось, я был неисправимым мечтателем. Не от цыган мне следовало отбиваться, уж лучше было бы принять в гетто хоть двадцать тысяч цыган вместо евреев из других стран. Опомнитесь! От беды не спасет даже чин тайного советника. Времена такие, что чины и звания не играют никакой роли. Многие из вас категорически отказываются работать. Вы говорите себе: зачем трудиться, когда можно жить за счет продажи вещей или на привезенные с собой деньги. Но я научу вас работать и пристойно себя вести, а прежде всего искореню вашу наглость!»

В зале стало тихо, но ненадолго, потому что защитник, вскочив, крикнул:

– Господин обвинитель – превосходный актер, но чего он добился? Не думаю, что присяжные, выслушав отеческие предостережения председателя, поверят в его дурные намерения. Да, тут видны некие комплексы и даже ощутимо желание отыграться на пришельцах. Но разве не прав был господин председатель, опасаясь, что вселение евреев из Европы помешает его планам, дающим надежду на выживание?

– Когда спустя несколько месяцев, в начале сорок второго года, – не замедлил ответить обвинитель, – немцы начали отправлять евреев в газовые камеры, Румковский первым делом послал на смерть преступные элементы и тех, кто жил на пособие, а затем около десяти тысяч вновь прибывших, среди которых были профессора, светила мировой науки, их жены и дети, то есть люди, которые не умели тачать сапоги или шить шапки, но могли бы стать образцом для своих лодзинских собратьев.

– До этого мы еще дойдем, – перебил его судья.

– Простите, ваша честь, но я отвечу не откладывая, – вмешался защитник. – Господин прокурор позволил себе пошутить. Он бы предпочел, чтобы первым делом из Лодзи были высланы те, кто занимался тяжелым физическим трудом, люди, благодаря которым только и существовало гетто, а высокообразованные европейцы этой участи избежали. А сейчас я спрошу тех из вас, кому судьба не дала возможности получить образование: кого, по-вашему, следовало отправить в газовые камеры в первую очередь?

– Хватит. Не устраивайте мне тут голосование, – решительно остановил его судья. – Попрошу сюда свидетеля доктора Ульриха Шульца из Праги.

К пюпитру протиснулся элегантный пожилой мужчина в пенсне, сидевший тремя рядами дальше Регины. Она никогда о нем не слышала; судья, очевидно, тоже, потому что, прежде чем задать вопрос, изучил появившийся на экране плакат, где по-немецки и на иврите сообщалось, что доктор Ульрих Шульц из Праги был застрелен за сопротивление полиции.

– Это о вас идет речь?

– Сомневаюсь, чтобы в гетто был еще один Ульрих Шульц из Праги.

– Расскажите, как это случилось.

– Все очень просто: я не хотел, чтобы меня увезли из гетто.

– Почему? Ведь людям не говорили, что их отправляют на смерть.

– Я рассуждал логично. Раз уж нас, то есть тех, кто считается непродуктивным, депортируют вместе с преступниками, значит, наше положение ухудшится. А хуже, по-моему, могла быть только смерть. Поэтому я не явился на сборный пункт. Немецкие полицейские меня нашли и куда-то потащили. Чтобы это поскорее закончилось, я дал пощечину старшему из них. Тогда он выстрелил…

– Если не ошибаюсь, тут стоит подпись председателя Румковского. – Защитник встал и сделал вид, что разглядывает подпись на плакате. – Означает ли это, что он лично присутствовал при случившемся?

– Ну что вы, просто он подписывал любые немецкие распоряжения – это входило в его обязанности.

– Стало быть, вы не вините его в своей смерти?

– Ни в малейшей степени.

– У меня больше нет вопросов.

– Благодарю вас и прошу простить, что побеспокоили, – извинился защитник неизвестно от чьего имени.

– Готов явиться по первому требованию. – Шульц поклонился и направился к выходу.

Вильский, будто внезапно что-то припомнив, ударил себя по лбу и крикнул ему вдогонку:

– Еще только один вопрос! Вы пробыли в гетто неполных три месяца. Я понимаю, этого мало, чтобы составить о господине председателе исчерпывающее мнение, но и ситуация была особая. Как бы вы тем не менее его охарактеризовали?Шульц довольно долго раздумывал над ответом, но в конце концов ограничился одним только словом, после чего, еще раз поклонившись, вышел из зала.

Я почувствовал, как все вздрогнули – я и сам вздрогнул, хотя прозвучавший из уст Шульца эпитет не принадлежал к разряду очень уж страшных. Прокурор послал защитнику лучезарную улыбку, а я сосредоточил внимание на краснеющем ухе Регины Вайнбергер и ее руке, обнявшей сидящего рядом мальчика. Заодно я отметил, что держится она по-королевски гордо, и, если бы не краска, заливающая теперь и щеку, можно было предположить, что эта женщина – да позволено мне будет так сказать – и на эшафоте не потеряла бы головы.

Когда я оторвал от нее взгляд, на свидетельском месте уже стоял красивый мужчина в латаном-перелатаном, но чистом пиджаке. Фамилия его была Краузе, до войны он был советником в Берлине. Ему, видимо, частенько приходилось выступать – говорил он гладко и явно рисуясь.

– Мне больно в этом признаваться, но нам, немецким евреям, стыдно было за своих восточных братьев, а их хасидский мистицизм мы считали признаком отсталости и невежества. Пожалуй, даже думали, что отчасти они сами виноваты в том, что прозябают в грязных местечках, что становятся жертвами погромов и мирятся с существованием «скамеечного гетто» [26] . И кололи им глаза нашими эйнштейнами, нашей культурой и веротерпимостью. Так за что, скажите, им было нас любить? Неудивительно, что, когда подвернулась возможность выставить нас из гетто, они без колебаний это сделали.