Изменить стиль страницы

Из глубины барака доносилось сдержанное многоголосое пение.

Это немецкие политзаключенные, собравшись тесной группой, пели сложенную узниками песню:

Ветерок принес дальний женский смех, —
И тоска у всех, и любовь у всех…
Ждешь ли, милая?..
 Бога ради, жди!
Ах, булыжник тяжел, и работа тяжка,
На ладонях мозоли набила кирка…
В сердце лагерника — любовь и тоска,
О Бухенвальд!
На долгие годы
Ты — участь моя и судьба моя!
Научат любить и ценить свободу эти лагерные края.
О Бухенвальд!
Без стонов, рыданий Мы встретим рок, ожидающий нас.
Мы будем жить, пережив все страданья.
Знаем: настанет свободы час!

Слушая грустную мелодию, Отто рассказывал о беспощадной борьбе внутри лагеря между политическими заключенными и «зелеными». Уголовники, при поддержке эсэсовцев, старались утвердить свою власть над политическими. Борцы за свободу отстаивали права на человеческое существование, старались сохранить свое достоинство в ужасных условиях Бухенвальда. К концу 1942 года господство «зеленых» в лагере начало спадать. Фронт требовал от Гитлера все больше солдат. А где их взять? В тюрьмах, в концлагерях было немало немцев; но честные немцы — политзаключенные — не желали вступать в фашистскую армию. А «зеленым» было все равно, какому богу служить. Прощая злодеяния преступникам, их стали отправлять на фронт. Вопреки своим желаниям, лагерная администрация была вынуждена хотя бы частично возложить на политзаключенных обязанности по наблюдению за внутренним распорядком в лагере. Комендатура скрепя сердце назначила из среды немецких политических узников старост и штубендинстов, лагершуцев, санитаров и прочий обслуживающий персонал.

Гитлеровцы надеялись, что эти меры помогут им расположить к себе хотя бы часть немецких политзаключенных; но самое главное — будет вбит клин между немецкими политзаключенными и политическими узниками других национальностей, среди них возникнет раскол, нарушится интернациональная дружба, о которой гестаповские ищейки были хорошо осведомлены. Но нацисты просчитались. Немецкие коммунисты не изменили принципам интернационализма, — наоборот, использовали предоставленные им возможности для укрепления дружбы и связей с антифашистами всех национальностей…

Песня все еще звучала. Отто умолк на некоторое время, прислушиваясь к пению. В его сухом, изможденном лице было что-то необъяснимо прекрасное. Назимов не мог оторвать от него взгляда и в то же время не умел определить: в чем красота? Во взгляде ли Отто, в повороте ли его головы, в сочетании ли света и теней на его лице? Возможно, все эти внешние приметы были здесь ни при чем. Скорее всего, душевная красота освещала изнутри лицо Отто и делала его необычайно привлекательным.

— Вы не думайте, что мы, немецкие антифашисты, сразу вытянулись по-солдатски перед начальником и комендантом лагеря, когда они разрешили нам занять некоторые посты внутри лагеря, — продолжал свой рассказ Отто, внимательно посмотрев на Баки серыми пристальными глазами. — Мы немало спорили между собой, долго колебались… Да, люди, не боявшиеся пыток в бункерах, смерти в печах крематория, эти люди ужаснулись мысли, что на них может пасть подозрение в отступничестве. Я тоже боялся этого… — Отто наклонил голову, как бы рассматривая свои ботинки. Потом махнул рукой: — Не будем ворошить старое. Но об одном случае я не могу не рассказать вам, Борис. Он произошел как раз в те переломные дни. Помню, на дворе стояла черная осень. В Бухенвальд пригнали две тысячи русских военнопленных. Их пешком гнали из Восточной Германии до Рурской области, оттуда — в Мюнхен, потом повернули обратно на восток и гнали до Веймара. Пленники едва держались на ногах. Когда мы, немецкие политзаключенные, подошли поближе к ним, они, как по команде, отвернулись от нас. Никто из них не произнес ни слова. Мы тогда не обиделись на них. Ваши люди имели право ненавидеть нас, не верить нам, потому что немцы принесли вашей родине столько горя и страданий. С другой стороны, эсэсовцы категорически запретили нам общаться с русскими. Но мы не посчитались ни с чем. Когда русских товарищей после бани погнали в отведенную для них часть лагеря, мы, антифашисты, все вышли из бараков и все, что у нас было — кусочки хлеба, сигареты, припрятанные на воскресенье, обрезки колбасы, носки, платки, — все отдали им. К нам присоединились австрийцы, чехи, голландцы и другие. У нас, политических узников, Борис, сами знаете, давно выплаканы все слезы. Но в этот день мы плакали. Плакали от стыда за все злодеяния своих соотечественников, учиненные ими на русской земле. Плакали от стыда за собственное бессилие. И в то же время, Борис, это были слезы радости. Мы радовались, что в людях еще живо чувство пролетарской солидарности… Эсэсовцы крепко отомстили нам за это. За общение с русскими весь лагерь был оставлен голодным. Трех блоковых — лучших наших товарищей — жестоко избили палками и перевели в штрафную команду. Все они погибли там…

Песня немецких узников уже давно смолкла. Теперь из глубины барака доносился лишь разрозненный гул.

Отто молча поднялся и ушел. А Назимов еще долго сидел на том же месте. Он бесконечно был благодарен Отто за доверие, за его рассказ. Теперь Баки как бы по-новому увидел лагерный мир: горизонт стал шире, многие скрытые уголки здешней жизни выступили наружу.

Его раздумья были сложными и в то же время радостными. А из разбитых губ все еще сочилась кровь. Он то и дело рукавом вытирал ее, и каждый раз при виде крови вновь и вновь закипало в нем негодование. Ничто не будет забыто! Он еще посчитается с этими бандюгами!

На следующий день Баки сам попросился еще раз сходить в сорок четвертый барак. Отто разрешил ему.

На этот раз все сошло благополучно. Назимова никто не остановил. Он вошел в блок. Здесь те же нары в три этажа, тусклый электрический свет, худые, голодные люди. Лишь одно отрадно: общая прибранность в бараке, опрятность обитателей. Все заключенные побриты, лица чистые, прорехи на брюках и куртках зашиты и залатаны.

Назимов еще ничего не знал о том, какую большую работу проводит подпольная организация среди заключенных, постоянно призывая их к чистоте. Однако для себя он давно уяснил одно правило: «При любых условиях люди не должны опускаться, терять человеческий облик».

— Не знаете, где найти здешнего парикмахера? — спросил он у первого подвернувшегося заключенного.

Тот указал рукой на смуглолицего, черноволосого лагерника.

— Саумы, — поздоровался Назимов по-татарски. Сабир от неожиданности отступил назад, черные пуговки глаз на смуглом его лице радостно блеснули.

— Вы?.. Баки!.. — он протянул обе руки для рукопожатия. — Здравствуйте, здравствуйте, земляк!

— Пойдемте сядем где-нибудь в уголок, — предложил Назимов.

— Идемте, идемте! У меня тут есть укромное местечко…

Они прошли в отгороженный закуток, где Сабир обслуживал своих клиентов.

— О-о, вы, оказывается, опасный человек, Баки я бы! — Сабир показал на метки флюгпункта на груди Назимова.

— А вы что, боитесь меня? — улыбнулся Назимов.

— Да что вы! — мотнул головой Сабир. — Если хотите знать, я с детства восхищаюсь смелыми людьми, — продолжал он уже шепотом. — У нас в деревне жил один чапаевец… Куда бы он ни пошел, мы, мальчишки, не отставали от него. А если уж он просил нас что-нибудь сделать, мы стремглав бросались выполнять его поручение. Это было счастьем для нас.

— Вы откуда родом? — перешел Баки на деловой тон.

Оказалось, что Сабир уроженец Высокогорского района Татарской республики.