Изменить стиль страницы

— Можно задавать вопросы, — разрешил Бруно. Конечно, больше других спрашивал Назимов. Он хотел знать до мелочей положение на фронтах. Пришлось Бруно вспомнить и многие предыдущие сводки. Взволнованный Назимов бросился обнимать беседчика:

— Ну спасибо, друг! Обрадовали вы меня. Теперь можно жить и бороться.

Бруно владел своими чувствами гораздо лучше, чем Назимов. В том же ровном, спокойном тоне он предупредил всех:

— Разумеется, все, о чем мы говорили здесь, не должно остаться только между нами. Соблюдая величайшую осторожность, вы должны пересказать сводку надежным людям. Ведь мы морально отвечаем за настроение и мысли своих друзей по несчастью. В условиях Бухенвальда их сердца должны оставаться свободными от плесени и ржавчины. Это важно для будущего, для предстоящих наших боев с нацистами. У меня все. Расходимся по одному. Я сопровождаю товарища Бориса.

Он взял Баки за руку и повел в темноте.

— Постарайся запомнить хорошенько все повороты, ходы и выходы…

Вернувшись в свой барак, Назимов почувствовал крылья за спиной. Первым делом он разыскал Николая, потащил его к географической карте, приклеенной к стенке в закутке старосты. Карта была вырезана из немецкой газеты еще в те времена, когда гитлеровские бронированные орды рвались через Минск, Смоленск, Вязьму на Москву. Такие карты можно было видеть почти во всех бараках, и блокфюреры не находили в этом какого-либо нарушения.

— Ну говори, какие у тебя новости. Довольно в прятки играть, — холодно потребовал Николай.

Да, Назимов был прав в своих опасениях. Между ним и Задоновым возникла неприятная отчужденность. Она разрасталась изо дня в день, по мере того как Назимов становился все более скрытным. Но вот наконец-то настала минута, когда можно открыться во всем.

— Ладно, перестань хмуриться, — по-прежнему дружески уговаривал Назимов. — Я знаю, ты порою готов был избить меня. Забудем все это. Вот, смотри на карту… Есть замечательные новости. Ты ничего не слыхал?

— Я не собираю слухи, — недовольно буркнул Николай.

— Чудак, чего обижаешься! Я готов песни петь от радости. Пойми меня! Мы тут, оказывается, отстали от жизни, ничего не знаем. Наши на фронте такие чудеса творят, такого перца задают фрицам. Слышишь, только за последние четыре месяца разгроми ли почти трехмиллионную армию гитлеровцев. Смотри!.. — он провел пальцем по замусоленной карте. — Освобождена вся левобережная Украина. И на правобережье Днепра наши здорово продвинулись. Вчера взят Житомир!

Хмурое лицо Задонова постепенно светлело, в глазах заиграли огоньки.

— Не брехня? От кого ты слыхал?

— Нет, это чистая правда, друг. Дай руку, поздравляю! Сведения, можно сказать, из надежных источников! Ты передавай сводку другим, только будь осторожен. Не забывай, ты теперь во многое посвящен. Скоро узнаешь еще больше.

— Понимаю! Спасибо, друг! — Задонов широко улыбнулся, давая знать, что он больше не сердится.

«Пропал!»

Однажды вечером в детский блок явился пожилой, незнакомый ребятам лагерник. Он, как все заключенные, был в полосатой пижаме, красный винкель и буква «Р» показывали, что он русский. Голова у незнакомца какая-то странная, словно квадратная.

Он сел на табуретку посередине блока, огляделся. Глаза его смотрели мягко, немного печально. В бараке находились исключительно советские дети от семи до четырнадцати — пятнадцати лет. Настороженно, но с неизжитым детским любопытством они ждали что скажет этот дяденька.

— Ребята, — откашлявшись, начал пришелец, — те, кто умеют писать и читать, пусть поднимут руки.

— По-нашенски или по-германскому? — заковыристо спросил Мишутка.

— По-русски! — ответил старик спокойно.

У ребят, что повзрослее, заблестели глаза, они подталкивали друг друга, но никто так и не поднял руку.

Старик не удивился и не рассердился, хотя понимал, что мальчишки обманывают его. Он хорошо знал также, что эти тощие оборвыши, с застывшим в глазах постоянным смертельным страхом, еще не вышли из детского возраста, но их нельзя было назвать детьми в обычном смысле. Ведь они с ранних лет познали, что такое рабство, видели все отвратительные стороны лагерной жизни и наравне со взрослыми испытывали все ужасы фашистской неволи. Разве можно было требовать от них доверчивости?

— Ничего, все вы научитесь русской грамоте, — добродушно сказал старик. Только взрослый мог бы заметить, каких усилий стоило ему оставаться спокойным.

— А книги русские дадите?

— А карандаш и тетрадки? — послышались вопросы.

— Жди, дадут тебе по башке. Как увидит Дубина…

Услышав это страшное имя, ребята мгновенно умолкли. Многие испуганно смотрели на дверь. Но в бараке больше никто не показывался. Ребята опять подняли шум.

— Тише! — обратился старик. — У вас будут и книги и тетради. Ваши старшие братья все вам дадут, И Дубины нечего бояться, он сюда не посмеет явиться… А сейчас, други мои, я расскажу вам о нашей любимой родине — Советском Союзе. Вы не должны о ней забывать, и она о вас никогда не забудет…

Мишутка, как и все остальные, вытянув тонкую шею и чуть приоткрыв рот, слушал рассказ. Перед глазами вставала родная деревня, околица, школа, учителя. Он никогда не бывал ни в Москве, ни в Ленинграде, ни в Киеве — в этих больших советских городах, о которых рассказывал незнакомый дяденька. Мишутка не видел ни Волги, ни Днепра. Но по колхозным полям их деревни протекала небольшая речушка. Мальчик купался там, удил рыбу. Это и была его родина.

На Мишуткины глаза навернулись слезы, но партизану не полагалось плакать, и мальчик не заплакал. Он только наклонил голову и ни на кого не смотрел, пока старик не кончил говорить.

Ребята были возбуждены беседой. Ночью Мишутке приснился сон. Будто ел он горячие блины, окуная их в миску со сметаной. Потом вместе с дружками ходил на речку рыбачить. В сумерки играл с ребятами в прятки на гумне, а еще позже слушал концерт в клубе. На сцену будто вышла мать в пестром нарядном платье, с венком на голове. Она спела какую-то красивую песню. А после концерта они всей семьей — отец, мать и Мишутка — возвращались домой. Была ночь, по небу плыла круглолицая луна, на пруду, обрамленном плакучими ивами, самозабвенно квакали лягушки…

Проснувшись, Мишутка почувствовал горькое разочарование. Он проглотил голодную слюну: в лагере ему еще ни разу не доводилось наедаться досыта, он изо дня в день, из месяца в месяц жил впроголодь. Вспомнив отца и мать — партизан, расстрелянных гитлеровцами, — мальчик заплакал. Он плакал молча, чтобы никто не слышал. Ему жаль было родителей, жаль себя и других деревенских ребят, угнанных фашистами в Германию, в неволю. Многие из его товарищей умерли в пути или в лагере. Но сам Мишутка — отчаянный, бойкий, смышленый — не поддавался Детское горе забывчиво. Через каких-нибудь полчаса Мишутка, спрятав озябшие руки в рукава куртки, уже бежал в сапожную мастерскую. Скорчившись на подоконнике, он стал привычно наблюдать за пустынными лагерными улочками. За окном моросил дождь вперемежку со снегом. Было холодно, неприютно. Но мальчик не покидал поста.

— Я буду внизу, — шепнул Бруно, проходя мимо парнишки.

Вскоре, приветливо кивнув Мишутке, прошел Назимов.

Снег валил все гуще. Разыгрался настоящий буран. Крупные белые хлопья покрыли черную землю, грязные крыши бараков. Мишутка засмотрелся на эту быстро меняющуюся картину и словно позабыл о своих обязанностях наблюдателя. Он увидел эсэсовского офицера уже тогда, когда тот поднимался по лестнице, сбивая перчаткой снег со своего черного блестящего плаща. Мишутка остолбенел от ужаса. Он понял, что уже не успеет предупредить Бруно.

Растерявшись, он широко открытыми глазами следил за гитлеровцем, который поднимался по каменной лестнице все выше и выше. Вдруг Мишутка пронзительным голосом, словно на пожаре, завопил:

— Ахтунг! — и повторил еще громче: — Ахтунг! Эсэсовцы очень любили эту команду. Такое усердие мальчишки понравилось офицеру. На его тонких бескровных губах мелькнуло что-то похожее на улыбку. Он остановился, с секунду смотрел на мальчика и обронил: