Но и после этой пытки Зигмунд не выдал друзей. Тогда гитлеровцы вывели его во двор тюрьмы и поставили к стенке рядом с другими приговоренными к расстрелу. Раздался залп. Все стоявшие рядом упали. Только Зигмунд остался на ногах.
Офицер показал ему на еще агонизирующих расстрелянных:
«Если не выдашь сообщников, с тобой будет то же самое».
Зигмунд молчал. Взбешенные гестаповцы подвесили его на крюк вниз головой и не снимали до тех пор, пока он надолго не потерял сознание.
— Они перестали пытать Зигмунда лишь после того, как убедились, что он лишился рассудка, — закончил рассказчик.
Зигмунду только двадцать пять лет. А его уже согнуло, свело, как глубокого старца. Волосы белые, лицо изборождено глубокими морщинами. Все это — следы пережитых моральных и физических пыток. Он настолько худ, что кажется, кости его обтянуты только кожей.
Назимов долго не сводил глаз с Зигмунда. Какой силой духа обладал этот человек, чтобы, невзирая на страшные муки, свято сохранить верность клятве, данной товарищам по борьбе!
Назимов вспомнил Мамеда и, конечно, не мог не подумать о себе, о Задонове… «Фашисты пытаются сломить нас. Но разве можно поставить на колени человека, преданного родине, свободе? Нет, никогда!»
Духота в вагоне становилась нестерпимой. За все время заключенным еще не дали ни куска хлеба, ни глотка воды. Многие уже потеряли сознание. Особенно мучился Зигмунд. Все содрогались, слушая его истерические рыдания и дикие выкрики.
Только на утро следующего дня эшелон подошел к вокзалу какого-то большого города. Раздалась команда выходить из вагонов. Открыли двери, и от внезапного потока кислорода у людей закружилась голова.
Выстроив заключенных вдоль эшелона, охранники пересчитали их. В каждом вагоне недоставало по нескольку человек. Их трупы вынесли на носилках. Оставшиеся в живых скорбно склонили головы, прощаясь с товарищами.
А в небе сияло солнце — сегодня оно было по-летнему ярким. В глубокой синеве неба ни облачка. Воздух свеж и легок — казалось, им никогда не надышишься. Вокруг тишина раннего утра. Тишина господствовала и над высокими кирпичными зданиями готического стиля, и над мощеными улицами неизвестного города; в тишине не шелохнется еще густая листва каштанов; тишина плывет над вершинами гор, синеющих вдалеке. Некоторые пленные чуть слышно перешептываются между собой:
— Это же — Веймар. Нас привезли в Веймар.
— Значит, нас поместят в Бухенвальд.
Кто сказал эти слова? Не все ли равно. Майданен, Освенцим, Дахау, Маутхаузен, Бухенвальд… Одни названия этих лагерей приводили в ужас заключенных. Ведь это лагеря смерти. Черная их слава распространилась широко. Именно в Бухенвальде жена коменданта — людоедка Ильза Кох наладила производство абажуров, дамских сумочек, перчаток из человеческой кожи и открыла торговлю этими ужасными «сувенирами». Всем заключенным была известна поговорка: «В Бухенвальд входят через ворота, а выходят через трубу».
Криками, руганью, побоями узников загнали в крытые машины и, минуя город, повезли по направлению к горам. Ганс, припав к окошечку, словно в бреду шептал:
— О, священные места! О, родина Шиллера и Гёте! Я рад, что перед смертью увидел этот уголок.
Машины натужно ревели моторами, лезли в гору. По обеим сторонам дороги тихо шелестели темно-зелеными овальными листьями величавые буки с гладкой серебристой корой. На обочинах то и дело попадались огромные четырехугольные камни, неизвестно для чего предназначенные.
Ганс — от него, бывало, в камере слова не добьешься — тихо рассказывал о примечательности этих мест.
— Это — Тюрингия. Здесь жили и творили многие лучшие сыны немецкого народа. Здесь процветал театр герцога Мейнингенского. Здесь и посейчас должна находиться Академия архитектуры и изобразительного искусства «Баугауз Дессау», если, конечно, ее не разгромили. Под раскидистой кроной старого дуба на горе Эттерсберг Иоганн Гёте создавал «Фауста». Здесь писал стихи Шиллер, и впервые прозвучали волшебные мелодии Баха и Листа…
Все, о чем рассказывал Ганс, было верно. Но разве это сейчас так важно для заключенных? И Назимов не выдержал:
— Послушайте, Ганс, мы ведь не туристы, а вы не гид. Я думаю, лучше оставить в покое историю и подумать над тем, что предстоит нам.
— Я ведь был учителем истории, — смущенно пробормотал Ганс. — Прошу извинения. Я говорю то, что знаю.
— Учитель истории должен бы знать и еще кое-что, — отрезал Назимов сердито.
— Вы абсолютно правы, — спокойно согласился Ганс. — И именно за знание и популяризацию тех вещей, которые вы сейчас имеете в виду, я шесть лет просидел в одиночной камере. И если, несмотря на это, я не забыл историю — значит, она действительно близка моему сердцу.
Что тут возразишь? Назимов молча наклонил голову.
Машина, едва ползшая в гору, остановилась. И тут Назимов впервые увидел людей в полосатой одежде, похожей на грубо сшитые пижамы. Сбившись группами, они перекатывали и передвигали те самые огромные камни, которые в большом количестве были разбросаны вдоль дороги. Стоило кому-нибудь чуть разогнуться, чтобы смахнуть рукавом пот со лба или просто перевести дух, как эсэсовец, не меняя меланхолического выражения лица, спускал с поводка огромную, с годовалого теленка черную овчарку и науськивал, тыча палкой в заключенного.
Собака черной молнией бросалась на несчастного, сбивала с ног, становилась лапами на грудь ему, смотрела на хозяина, ожидая следующей команды.
— Я знал, что так оно и будет! — пробормотал Ганс. — Будьте вы прокляты и еще раз прокляты навеки!
Между камнями виднелись трупы. Казалось, здесь было какое-то еще невиданное поле боя.
— Кровавая дорога, — заметил Ганс и опять зашептал проклятия.
— Значит, нас действительно везут в Бухенвальд, — сказал Назимов, ни к кому не обращаясь. И никто не ответил ему.
В стороне от дороги возвышалось что-то вроде обелиска: на высоком каменном постаменте стояла черная хищная птица, держала в клюве фашистскую свастику. Черный хищник показался Назимову вроде бы знакомым. Где он видел его? Но как ни ломал Баки голову, не вспомнил. Ему так и не пришло на ум, что эта жуткая птица была частой гостьей его тюремных кошмаров.
Справа, за строящейся веткой железной дороги, выросло высокое и угрюмое каменное здание, обнесенное колючей проволокой. По углам его установлены сторожевые вышки, на каждой из них виднеется фигура вооруженного часового. Перед проволокой, там и тут возвышались круглые башни дотов с узкими щелями амбразур.
«Военный завод, что ли?» — догадывался Назимов.
Левее вытянулись другие здания — коттеджи, казармы, гаражи, складские помещения. А еще подальше, за высокой, густо переплетенной колючей проволокой, показались длинные каменные и деревянные бараки.
Машины остановились.
— Приехали, — проговорил кто-то.
— Куда? — спросил другой.
— В преисподнюю! — ответил третий.
«Вот ты каков, Бухенвальд!»
В восьми — десяти километрах к западу от старинного немецкого города Веймар за буковым лесом возвышается гора Эттерсберг, окутанная древними легендами и преданиями. Когда-то на горе стоял лишь охотничий домик, куда наезжали иногда знатные особы. В 1937 году фашисты начали строить здесь огромный концентрационный лагерь, дали ему самое невинное название: Бухенвальд, что значит — Буковый лес.
Место было выбрано не случайно, и не потому только, что стеной леса оно скрыто от людских глаз.
Юго-восточные склоны горы Эттерсберг густо поросли вековыми буками и соснами. Природа словно нарочно постаралась отгородить гору от лучей солнца и теплых южных ветров, чтобы там, за лесом, небольшое плато всегда было погружено в сырость и ту малы. А противоположный — северный — склон горы остался голым, отдан на произвол злому, пронизывающему дыханию севера. Странная, переменчивая погода стоит круглый год на плато: бывает жарко даже в легкой одежде; вдруг через час-другой у человека зуб на зуб не попадает от холода. Вот на этом плато фашисты и соорудили лагерь Бухенвальд.