— У твоего приятеля не все дома?
Ле Мерзон-сын поправляет очки.
— Да, не все дома, — растерянно отвечает Алькандр. — Не все дома.
Сироты умчались с хохотом.
Под гомон птичьих распевок, в оставшиеся несколько часов покоя, после мучительных ночных видений хорошо вновь уснуть при свете, сочащемся сквозь захлопнутые ставни, за которыми пробуждается земля. Теперь мысли Алькандра трогательны и немного глупы: бабочки-капустницы, которых он наблюдал, пока одна кружились вокруг другой, смех Мероэ, скрип гравия, расстояние, благословенная отдалённость. Затем образы становятся более настойчивыми и жаркими: поцелуи, веснушки, имя — дикорастущий цветок, и вдруг, в забытьи утреннего сна — чуть раздвинутые бёдра маленькой старьёвщицы. Проспав, он будет в спешке умываться, и вместе с обрывками из урока по матанализу, продолжение которого он вот-вот услышит, ему вдруг придёт в голову мысль, что он никогда не смог бы взглянуть на Мероэ так, как смотрел на неё Жан Ле Мерзон.
А ведь ему стоило бы поучиться у однокашника, перенять секрет, который тот не может изложить, но, пользуясь им, неплохо вписывается в обстоятельства, в то, что он называет «жизнью». У Ле Мерзона-сына прямой подбородок и прямой взгляд из-под железных очков (старой оправе дали ещё послужить). Однажды Алькандр несколько удивит его, сказав, что он олицетворяет совершенство; и, чтобы мысль была нагляднее, уточнит с ещё более загадочным видом, что у Ле Мерзона «всего в меру»: его размеренные движения обдуманны, учится он чётко по программе экзамена, а ещё всегда опрятно одет, и его слегка вьющиеся коротко стриженые волосы не нужно обильно поливать гелем, чтобы не лохматились, как это делает Алькандр со своей гривой. Даже жизнь Ле Мерзона подчиняется разумному и строгому порядку, и редкие вмешательства случая не только не нарушают, но даже упрочивают его, как, например, эта война, из-за которой подготовительные курсы по математике, на которых он сдружился с Алькандром, были перенесены из Парижа, и он может готовиться к поступлению в Политех[15], не покидая городок, где родился. Но за рамками повседневных банальных разговоров о совместной учёбе им трудно поначалу найти общий язык: в голове Ле Мерзона сплошные даты, разграничения и ограничения; части сравнений, референции и единицы измерения чужды Алькандру; куча совершенно абстрактных понятий, как «статус» или «ведомство», мешает ему проследить логичную, кстати, последовательность взаимовытекающих явлений, которые лишены для него всякого содержания. Но, несмотря ни на что, между ними всё же возникает симпатия, основанная прежде всего на общей нелюбви к парижанам, которых в классе большинство, на одинаковом неприятии их словоблудия и ужасного жаргона (хотя Ле Мерзон легко его копирует); и тогда они в конце концов понимают, что разница между ними в самом образе мыслей или, лучше сказать, в том, чего они от этих мыслей ждут. Рассуждения Ле Мерзона всегда похожи на таблицу, где можно сортировать, распределять, упорядочивать по отношению друг к другу вещи, по-настоящему существующие для него только в ячейках, которые они занимают в схеме рассуждения; Алькандр от этого теряет терпение и ругает товарища за то, что тот вечно отклоняется от сути, а сам по-настоящему усвоил только единственное число и хочет возвысить до разумной ясности краски, звуки и порывы так, чтобы они при этом не утратили своей содержательности. Лоб Ле Мерзона-сына стягивается в преждевременные складки; взгляд маленьких глаз цвета «перванш» под очками в железной оправе становится острым лезвием и вот-вот разорвёт и превратит в ошмётки ворох невразумительной словесной материи, который Алькандр противопоставляет ясному ви́дению вещей; но в ответ у него неизменно — референция, сложноподчинённость и сложносочинённость. У пруда с рубиновой водой в общественном саду, в писсуаре на школьном дворе они будут обмениваться пламенными и глубокомысленными тирадами об очевидности в математике и рациональности конкретного. Но сама математика, — рассуждает Ле Мерзон, — это машина, которая интегрирует и дифференцирует; когда он зубрит, его глаза, уши и даже поры как будто широко отворяются, втягивая понятия, умозаключения и формулы, которые откладываются в его мозгу, в нервных окончаниях, становятся механизмами, стимулирующими реакцию, чтобы всегда выдавать готовые ответы на экзаменационные задания; впрочем, не столько эта способность к усвоению восхищает Алькандра, сколько то, как ум Ле Мерзона исключает в процессе учёбы ставшие ненужными элементы курса, тяжеловесные или частные приёмы, помогавшие ввести какую-нибудь тему, показать её ответвления, ведущие в тупик, или аспекты, не входящие в программу, вехи и стыки, которые существуют только ради логики изложения; посредством мудро устроенного метаболизма организм усваивает то, что его питает, и отторгает неперевариваемую оболочку: так же и память Ле Мерзона естественным образом избавляется от всего, что может её загромоздить. А для Алькандра именно эти манящие отступления, с помощью которых влюблённый в знания профессор решил раздвинуть горизонты своей книги и показать существование неизведанных сфер, эти сжатые рассуждения, порой приведённые в примечаниях мелким шрифтом, по которым, разбирая какое-нибудь определение или новое понятие, можно догадаться, что торный путь от формулы к формуле опасно возвышается над головокружительными пропастями, все эти искушения на полях прямолинейной и утилитарной дисциплины и составляют прелесть и даже саму суть учёбы. Ему повезло, он к экзаменам не готовится, да и работает с лёгкостью, но при этом, в отличие от своих товарищей, увлечённо исследует все тропы, дальше и дальше уводящие юного математика-лодыря, все скромные, но верные приметы математической изнанки. При его любви к частному и индивидуальному он всё равно охотно блуждает по этим тропам, даже когда видит, что они никуда не приведут, берёт в библиотеке неудобоваримые древние труды, изучает терминологию и увесистые примечания старинных авторов, восторгаясь — возможно, благодаря изысканным наименованиям: лемниската, трансцендентная кривая, эпициклоида, — старой аналитической геометрией, исследуя тупики и самые заброшенные улицы математики. О бесполезности его усилий говорит едва уловимая гримаса на обычно неподвижном лице Ле Мерзона-сына, в которой презрение смешивается с восхищением.
— Ну, а потом, — спрашивает он, — кем ты станешь?
В вопрос как будто подмешана капля жалости. Алькандр сражён; но Ле Мерзон не из тех, кто оставляет проблему без решения; исходные данные — бедность, ум, некоторую склонность к выспренности и авторитетности — он быстро комбинирует в голове согласно своим представлениям, и Алькандру кажется, будто он даже видит, как они отражаются и тотчас исчезают в его перваншевом взгляде, как цифры слагаемых скользят в ячейках автоматической кассы, пока окончательно и бесповоротно не явится искомый результат.
— Тебе следует стать епископом. Хороший статус.
И добавляет:
— По сути ты художник. Надо тебе пообщаться с моим дядей.
Дядя Ле Мерзона носит на шее бант. Он церемонно ставит на бюро поднос с печеньем, стаканами и бутылкой вина без этикетки. Дядя любит молодёжь и желает наставлять её на примере того, что сам профукал. Он тоже хотел стать супрефектом или кем-нибудь в этом роде; не получилось.
— Из-за моих взглядов, — говорит он, подмигивая племяннику; отыскивает на полках застеклённого книжного шкафа труд Дрюмона[16] и вручает его Алькандру — пусть обмозгует. — Они — сила, — добавляет он, пока Алькандр перелистывает скудно иллюстрированные страницы этой детской и немного грустной книги, которую благоговение дядюшки Ле Мерзона наградило сафьяновым переплётом.
Это они заставили его отказаться от места супрефекта, а то и от депутатства — кто знает; низвели его до положения холостяка-рантье, занятого обдумыванием своих книг и идей, сидя в небольшом доме чуть в стороне от города, который словно перенесли со всей обстановкой и угрюмым палисадником с какой-нибудь парижской окраины; теперь он отшельник с бантом — всё их происки; или это из-за его взглядов? Есть тут некий порочный круг, запутанный клубок причин и следствий, замутнённое и неисправимое положение вещей.