Изменить стиль страницы

На следующий день мы приехали в Биркенау место, куда большинство туристов не ездят, поскольку там почти не на что смотреть, только заросшие травой железнодорожные пути, уходящие в никуда, бесконечный ряд труб — метафорические остатки бараков, которые были разобраны на дрова вскоре после войны, несколько восстановленных смотровых вышек и километры ржавой колючей проволоки. Почему здесь так холодно, даже в апреле, даже в теплом белье и в нескольких слоях одежды? Потому что Биркенау был построен на болоте. Почему бы Джонатану было не разрешить нам побродить среди труб, пытаясь представить себе, где были бараки под названием «Мексика» (средоточие разврата, где были бордели для немецких солдат) и «Канада» (островок изобилия, куда стекались вещи, награбленные в прибывавших транспортах)? Потому что мы должны были осмотреть достопримечательности, например памятник советским военнопленным, до которого сорок минут езды по грязи. Я не думал о них много лет.

Вот мы тащимся в пробке, возвращаясь после воскресенья, проведенного в Сент-Агате, в папин «олдсмобиль» нас набилось шестеро. Нелли и Фима, которые обычно не вспоминают о войне, заговорили о еде, и Фима рассказал нам историю о картофелине, украденной у него в Освенциме; о том, как он тщательно прятал эту картофелину и, потеряв, захотел умереть, однако через десять лет он получил ее назад на свадьбе в Тель-Авиве от бывшего кацетника,[569] спавшего в бараке напротив него и укравшего эту картофелину, чтобы спасти собственную жизнь. Это напоминает Нелли о советских военнопленных, которые остались вообще без еды и пытались выжить, поедая человеческое мясо.

Так вот он, памятник их воспоминаниям, и каждую минуту становится все холоднее, но Джонатан торопит, потому что нам нужно посмотреть еще кучу ложек и вилок, лежащих прямо на земле, и это гора была намного выше, пока охотники за сувенирами не стали их оттуда таскать, и душегубку, которая, возможно, станет центром новой экспозиции, или капеллы, или еще чего-то, и сам монумент жертвам Освенцима, который нам предстоит обсуждать в ближайшие дни, и развалины газовых камер и остатки крематориев III, IV и V.

Но Джонатан — не единственный, кто посвятил жизнь увековечению безымянных погибших. У меня собственные планы. Я привез поминальную свечу в матовом стекле из самого Нью-Йорка, и я предлагаю прервать нашу обязательную программу и найти место, где можно зажечь эту свечу, например здесь, среди развалин крематория IV, сожженного членами зондеркоманды[570] во главе с Лейбом Лангфусом и Залманом Градовским[571] 1 октября 1944 года, и прудом на месте ямы, куда собирали пепел; и все, кто хочет, могут зажечь эту свечу вместе со мной, но, поскольку все продувается ветром, наша свеча гаснет, прежде чем мы успеваем допеть «Партизанский гимн» Гирша Глика, слова которого помнят только четверо из нашей почетной группы исследователей, а Джонатан никогда даже не слышал этой песни, хотя и знал о ней. Я выбрал именно эту песню, потому что, по сведениям из воспоминаний Градовского, которые я опубликовал в своей обширной антологии, снабженной массой примечаний, ее пели в газовой камере заключенные из чешского транспорта, поэтому нам тоже следует ее спеть, но всего четверо из нас знают слова, и от апрельского ветра нигде не укрыться, и наши голоса теряются в огромном пространстве Биркенау, но я все равно задыхаюсь от идишских слов, а внутри меня кричит другой голос, кричит так громко, что я забываю возглавить хор в предпоследнем куплете, где говорится о завтрашнем солнце, и о рассвете, и о грядущих поколениях, которые всегда будут петь эту песню.

Голос внутри меня кричит по-английски.

Глава 31

Ханукия

Люблин после Кракова показался мне оазисом феминизма. Несколько делегатов-женщин в Кракове, даже если у них и было что сказать по поводу «судьбы Освенцима», уступили это право мужчинам. Джонатан, представлявший одну из крайних точек зрения, хотел, чтобы весь мемориал состоял из аутентичных предметов и стал мемориалом еврейским мученикам. Рафаэль Шарф, активист еврейско-польской дружбы, и Сташек Краевский, отвечавший за взаимодействие с польской церковью, выступали против культа прошлого. По их мнению, достаточно было сохранить часть, которая свидетельствовала бы о целом.

В Люблине меня немедленно окружили сразу пять обожательниц: Моника, ее мать, Иоанна, Агнешка и Эва. Три последние были не замужем. Все они были нееврейки, но всех их, как и меня, зачаровывало польско-еврейское прошлое. Они были единодушны в мнении, что я самый обаятельный мужчина из всех, кто когда-либо приезжал к ним из Нью-Йорка, и что темноволосые еврейские мужчины вообще неотразимы. Но с чем я не мог смириться, так это с интонациями их английской речи. Все, кроме матери Моники, которая говорила по-английски неуверенно, разговаривали как-то нараспев и повышали голос в конце фразы. Как получилось, что персонаж Беллоу[572] (а я всегда восхищался описаниями этого автора) Мозес Герцог[573] ни разу не обратил внимания на то, как его польская возлюбленная Ванда говорила с ним по-французски?

Их свободный английский свидетельствовал о годах, проведенных за границей — в изгнании или во время учебы, — и о духовной свободе, которая особенно ярко проявлялась в восхищении всем еврейским. Моника приезжала в Штаты изучать идиш, и именно тогда я с ней познакомился, а теперь она представила меня своим родственникам и друзьям. Ее волосы показались мне в этот раз чуть жирноватыми — а после второй беременности они были сухими, как солома, — но ее серо-зеленые глаза сверкали точно так же, как на вечеринке по случаю ее отъезда с Вашингтон Хайте.

Пока мама Моники угощала меня невероятно вкусным шоколадным тортом и гефилте фиш, приготовленным по традиционному еврейскому рецепту, сама Моника и ее подруги потчевали меня рассказами, которые сливались в один архетипический рассказ, сложенный, возможно, специально для слушателя: историю о том, как каждая из них открыла для себя исчезнувших евреев Польши.

Во время беседы в органах госбезопасности, обязательной для получения разрешения провести месяц в Оксфорде для научной работы над диссертацией о «Винни-Пухе» и других классических английских детских произведениях, Монику не предупредили, что во время второго чаепития в университетской гостиной ее британские коллеги, невзирая на идеальное воспитание и пресловутое английское самообладание, упомянут о печальном польском антисемитизме и недостойном поведении поляков во время Катастрофы. Какой антисемитизм? — удивилась она, и ее голос звучал на октаву выше, чем обычно. Польша всегда была символом терпимости! Ведь еще в шестнадцатом веке, когда по всей Европе полыхали костры, Польша была для евреев безопасной гаванью. Мы не говорим вам про шестнадцатый век, ответили хозяева; мы говорим про двадцатый. Моника вернулась в Польшу в большом волнении. Через год в Люблин приехал ее английский друг по переписке, и они стали рассказывать друг другу о себе.

«Кто ваш любимый писатель?» — поинтересовалась Моника.

«Исаак Башевис Зингер».

«А кто это?» — спросила Моника.

«Вы не знаете? Он много писал о чертях и о польских евреях».

«Да что вы! Вы не могли бы прислать мне несколько его книг?»

Вот так это все и началось.

У Эвы прозрение наступило намного ближе к дому. Эва родилась и выросла в Варшаве. Она была дочерью классового врага — ее отец воевал в Армии Крайовой и участвовал в обреченном на неудачу Варшавском восстании. Когда ей было восемь лет, ее повели гулять. «Здесь, — услышала она, — где кончаются трамвайные пути, у стен гетто». Эва боялась отца, и ей хватило ума не спрашивать, что такое гетто и кто тут жил. Это она выяснит сама, за годы, прожитые в изгнании, в Детройте.

вернуться

569

«Лагерника» (производное от букв KZ — концентрационный лагерь).

вернуться

570

Зондеркоманда («команда специального назначения», нем.) в концлагерях — команда, составленная из заключенных, которая отвечала за погребение убитых и умерших узников.

вернуться

571

Градовский Залман (1908 или 1909–1944) — уроженец Польши, вся его семья погибла сразу после прибытия в Освенцим, а он был оставлен для работы в зондеркоманде. Один из организаторов бунта зондеркоманды, закончившегося гибелью всех его участников. В 1950-е гг. были найдены записи, которые он вел в Освенциме на идише; изданы на многих языках. Лейб Лангфус — до войны — религиозный судья, член зондеркоманды, после которого также остались записи.

вернуться

572

Беллоу Сол (1915–2005) — американский еврейский писатель, лауреат Нобелевской премии по литературе (1976).

вернуться

573

Герой романа «Герцог» (1964).