Может быть, именно в то, продленное их неторопливым траурным шагом мгновение, когда процессия, если можно было назвать так горстку близких покойному людей, состоявшую из его жены, тоже школьной учительницы, которая, спотыкаясь о булыжники, семенила рядом с гробом в черной велюровой шапочке, и немногочисленных друзей, завернула за угол, и за поворотом спускающейся вниз улицы дядя Саша и Анечка, позвольте уж так их и называть до конца, увидели великую реку с вечным призраком парохода, может быть, тогда, а может быть, на городском вокзале, куда он был вынужден поехать провожать ее и еще какую-то подругу, уезжавшую вместе с ней ночным неудобным поездом, и вот когда поезд тронулся и в окне вагона возникло ее лицо, сглаженное толстым вагонным стеклом, и она улыбнулась вдруг, не улыбавшаяся ему десятками лет, колени у дяди Саши стали ватными, он вспомнил ее прежнюю дикую повадку и нелепую встречу в Нижнем, и с трепетом в маленькой сморщенной женщине с перманентом на тугих волосах узнал ненавистную прежде Фиру, и удивился, как это женщины могут дружить годами. А поезд уходил: она опять уезжала. А в общем, безразлично, когда, но именно в эту, печальную обстоятельствами встречу дядя Саша и Анечка поняли, что отношения их, казавшиеся невозвратимо погибшими, продолжаются помимо их воли, и более того, достигли той странной стадии, когда физическое присутствие одного в глазах другого ничего не прибавляет, а, напротив, раздражает несостоятельностью передать невыразимое и поражает несовпадением…
И как объяснить суть, которая есть тайна, как утверждал дядя Саша, «вещь в себе» по-кантовскому философскому разумению? Но если эта загадочная вещь в себе произрастает на нашей почве… О! Только и воскликнем: О! Ничего и не остается другого. А пароход, севший на мель где-то в районе прежней Самары, зря кричит в тумане, будя одинокую вдову на металлической кровати с никелированными шариками. Пузырьки с сердечными и успокоительными каплями, поставленные в ряд на венском стуле, за которыми охотятся театральные администраторы для постановки чеховских пьес, пузырьки звякают друг о друга от колыхания пружинной сетки под тяжестью безутешной вдовьей души, еще одетой в высыхающую с каждым вздохом телесную оболочку, которая, оболочка то-есть, только к старости и выглядит истинными путами души, в то время как в юности кажется, что сама душа глядит из каждой клеточки нежного девичьего естества, а тут уж, конечно, и есть искушение дьявола, поскольку душа — она душа, и все тут.
Покинем вдову и Самару, ныне индустриальный Куйбышев, опустим в нашем повествовании все глупости и несуразности вновь возобновившейся переписки, забудем глупую ссору, когда он прислал ей к Новому году свою фотографию в новом костюме и картузе, который он, несмотря на протесты жены, стал носить в старости, а Анечка почему-то в ответ отправила фотографию своего кота на вышитой собственноручно подушке… Бог со всем этим!..
Они опять купили билеты на один пароход, они — это дядя Саша и Анечка.
Он увидел ее сразу. Она стояла, поставив у ног чемодан, облокотившись на гипсовый парапет балюстрады, от которой круто вниз к реке шла трава, подстриженная, яркая. На ней был плащ, серый, добротный, с пряжками новая эпоха, но две косы над маленькими ушками были приподняты, как прежде в пятидесятом, от затылка к темечку, как она стала носить после войны, и у него заломило под ложечкой от этого ее обнаженного затылка с глупой прической. Жена дяди Саши была красивее, полнее, моложе, но с годами ему становилось все равно — глядеть на нее или нет, думать о ней или нет. И вот сейчас он о ней и не подумал; это автор по скверной привычке отвлекаться вспомнил о докторше, да заодно об их выросших детях, из которых уже и последняя, самая младшая дочь давно вышла замуж, жила отдельно и работала товароведом в магазине, но сам дядя Саша, самолюбиво стараясь не припадать на больную после перенесенного инсульта ногу, наконец подошел к обернувшейся, почувствовавшей его приближение Анечке… Картуз он снял и держал в руке.
И где только он достал свой уникальный головной убор? Не мог же он хранить его, как говорят, с «раньшего времени»… И почему не рассыпался дядисашин картуз в прах от ветров и войн эпохи? Сие неизвестно и загадочно, но существование картуза подтверждается документально. Именно в нем, в этом, уже надоевшем читателю, картузе сидит дядя Саша на борту теплохода Иван Некрасов; последнее — не опечатка, поскольку теплоход, везущий по реке дядю Сашу и Анечку, назван не в честь поэта, а в память безвестного среди столичной интеллигенции героя и пароходного механика, и можно только радоваться, что фамилия ему не Гоголь, потому что имя-отчество Некрасова и так путают, может быть, он и вправду Иван, а про Гоголя каждый знает, что он Николай Васильевич.
Дядя Саша сидит в кресле, скрестив длинные худые ноги в вычищенных ботинках, а Анечка с поджатыми губами стоит над ним в своей серьезной прическе, опершись рукою на кресло. Они смотрят в одну точку, но птичка, которую нам обещают с детства, никогда не вылетает, не вылетает она и для дяди Саши с Анечкой. Изображение на фотографии скверное, почему-то ударяет в желтизну, да и сняты оба наших героя против солнца, так что глаз не видно и моршины чернее, но композиция изобличает тайное сродство этого маленького шершавого листка с солидными тяжелыми карточками начала века, украшенными даже с изнанки орлами и медалями. Таким образом, можно предположительно вычислить и личность самого фотографа, тем более, что Иван Некрасов был рейсовым, а не туристским судном, музыка не гремела над ним с обоих бортов, стоянки были на всех пристанях, а пассажиры, как и наши герои, не впервые плыли вдоль этих берегов…
Вот так, картуз и фотография помогли перескочить от нежного движения его взгляда по ее стареющим седым косицам и тем незабываемым секундам, в которые они смотрели в глаза друг другу, к дальнейшему, когда, разместившись по своим отдельным каютам и разложив вещи, они вновь встретились на палубе.
— Куда желаете пойти, любезная Анна Никитишна? — с ироническим поклоном спросил ее дядя Саша. — На корму или на нос?
Не волнуйтесь, читатель, потому что…
— Мне все равно, Саша, — сказала Анечка.
И тут впервые в жизни они столкнулись со странной дилеммой, когда обоим все равно, а следовательно, кто-то должен решить. Они долго бы простояли во взаимном недоумении, если бы не закатное солнце, вынырнувшее из-за крутого берега. Анечка отвернулась, отклонившись вправо, а дядя Саша, подхватив ее движение, направился на корму.
Они были тише в этот раз и серьезнее. То ли предчувствие расставания, то ли символические и самые обыкновенные смерти Академиков, считая самого Главного и Первого, а также покупка муки за океаном смирила их гордый нрав, утишив споры, но слова «хлеб», «земля», «Россия» не были произнесены ни разу. Правда, она обмолвилась, что смотрит по телевизору гимнастические соревнования женщин, а дядя Саша сухо сказал, отхлебывая минеральную, что не любит спорта женщин.
— Ваш Маркс, Анна Никитишна, если бы был жив, Царствие ему небесное, меня бы поддержал!
Дядя Саша все-таки подпустил прежнего, вспомнив легкомысленный ответ «основоположника» в пору модного домашнего анкетирования:
«— Что вы цените в женщине?»
«— Слабость!»
Но сердце Анечки не забилось в гневе; у сердца уже были тахикардия и стенокардия, заработанные на полтавском фронте борьбы за люцерну.
После ужина дядя Саша отвязал от чемодана крепко примотанную к ручке темную лакированную палку, а она сняла с себя новые коричневые босоножки-«сандальеты», как она их называла; завернув их в газету, сунула под пароходную койку и облачилась в мягкие клетчатые тапочки.
Они долго ходили бесконечными кругами по белоснежным палубам пустеющего к ночи «Ивана Некрасова», а потом, не сговариваясь, пошли на корму. Они были одни.
Вначале рядом с ними еще сидел какой-то большой мужчина в кожаном пальто и шарфом закутанными ушами. Потом он замерз и ушел. Они молчали… Пароходное сердце билось толчками. Великая река шумела. Звезды обещали вечную жизнь.