Изменить стиль страницы

— Вы Василия не трогайте, — обиделась Любовь Петровна, — Василий был человек занятой, инженер, а уж какой муж и не говорю. После работы всегда домой, собраний этих не любил. И вообще никуда без меня не ходил, и отдыхали мы с ним всегда вместе. И зарплату — до копеечки, — Люба нагнула голову, слезы у нее были близкие.

Нарочно не замечая, как хлюпает носом невестка, Авангард повел пальцем от одного Авангарда к другому.

— В Ленинграде живет. Политехнический в Горьком закончил и пошел. Главный технолог номерного предприятия. До сих пор в строю.

Белобрысый технолог улыбался во все тридцать два зуба.

— На артиста похож, — недоверчиво сказала Люба.

— Вот он, Люба, был бы артист! — Авангард ткнул пальцем в фото, — хохол! А у них голоса, сама знаешь. Погиб под Курском. А вот его, Люба, в Болгарии убили. Эх, хороша страна Болгария! И болгары в войну тоже против нас были!

Авангард задумался. И теперь уже сама Люба спросила:

— А он? — Он — в очках, на снимке с краю, во втором ряду. Толстый, круглый, безбровый. Было понятно, что и ростом не вышел. — Колобок, — усмехнулась Люба.

— Тут сложно, — вздохнул Авангард, — женился на одной. Хорошая вроде деваха, веселая, простая. Комсомолка. А отец у нее оказался троцкистом.

— Ну, — согласилась Любовь Петровна, — я вот сама кулацкая дочка, — и вдруг рассмеялась. Затряслась мелко-мелко, не поймешь, плачет, смеется, и бусы подрагивают на полной шее. Еще довоенные, из горного хрусталя, Васин подарок.

— Кулачка? — оживился Авангард.

— Да у нас всего одна корова была. Твоих-то троцкистов, небось реабилитировали?

— Жену. Родителя ее. Квартиру им дали отличную. В центре Алма-Аты. А нашего посмертно, — в груди у него что-то забулькало, — и могила неизвестно где. А в пятьдесят восьмом мы и комсорга нашего похоронили. Не на войне, но тоже от войны. Осколок в легких. Это он и придумал, что мы будем Авангардами.

В самом центре пожелтевшей фотографии, а понятно, что наш Авангард не расставался с нею никогда, и даже в больнице на прикроватной тумбочке всегда была с ним карточка братьев, где четверо сидят, трое стоят, а в самом центре — этот — бывший комсорг, обнимая двоих за плечи, он обнимал их всех, и защищал тоже, вроде наседки, а может, и орла. И руки его лежали на плечах братьев как крылья.

— А ведь что интересно, Люба, комсорг наш из поповской семьи. Отец его семинарию бросил и в революцию ушел, а дед — протоиерей. Во как! И фамилия у них — Знаменские. А мы все — уже Краснознаменские!

— Господи, — ахнула Любовь Петровна, — я думала, ты один Авангард, а вон вас сколько. Слушай, а как вы друг дружку-то звали, Авангарды?

Она опять готова была смеяться; отпятив локоть, глядела в упор не в карточку, а на самого Авангарда.

— А сколько мы вместе были, Люба? — Авангард вздохнул, задумался, — считай, год. А там двое — в Красную Армию, потом еще двое. А время — сама понимаешь! Халкин-Гол опять же. Одна война. Другая. А звали как? Так сперва ошибались, потом привыкли, и ничего. Но между собой больше по отчеству. Петрович, там, Степаныч, Нуруллиевич. Правда, накладка была: Петровичей двое. А так везде и на людях мы — Авангарды. Ясненько?

— Чего уж яснее. Значит, трое вас осталось.

— Трое. Я, вот он, — Авангард показал на технолога, — и он. У вас здесь живет. В Электростали.

— С усиками? Интересный.

— Семью в войну потерял, так и не женился. Остался одиноким, а теперь мы все сравнялись. Я без Зины пять лет.

Тут Любовь Петровна и заплакала.

— Ну, Люба, Люба, нехорошо, — забеспокоился Авангард, — держаться надо. Ты с какого года?

— С двадцатого.

— Я думал моложе. А я с семнадцатого. Еще в октябрятах на линейке вожатый крикнет: «Кто ровесник Октября?» Я сразу шаг вперед и руку тяну: «Я ровесник Октября!» — «Будь готов!» — «Всегда готов!». Я тебя с нашими познакомлю, Люба. Это такие люди. Сейчас у меня сложные дни. А потом махну в Электросталь. А может, и в Ленинград. К Авангарду Николаевичу.

— Слушай, вдруг спросила Люба, — а тебя по-настоящему как зовут?

— Авангард, — он удивился.

— Да я не о том, — она махнула рукой, — как мать крестила?

Тут он рассердился, крикнул:

— Авангард!

Все это время Лагутин жил на вокзале.

Вызванный в помощь через Валентина Генриховича, инженер ухитрился — таки, правда, опять со скандалом, оформить десятидневный отпуск за свой счет и прибыл в столицу. Жена Галя находилась в Луцке у родителей, двойняшки, конечно, при ней. У Гали отпуск был настоящий, и осторожный Лагутин позвонил ей уже из Москвы, наврал, что в командировке. Галя удивилась, но велела Лагутину взять ручку в руки и записать торговые поручения.

— Ты пишешь? — строго спрашивала Галя, — Лагутин, ты записываешь?

— Пишу! — весело говорил Лагутин и не писал. У него была замечательная память, это во-первых, во-вторых — денег не было, но жизнь была прекрасна.

Правда, его приметила милиция, но он поменял Курский на Киевский. У родственницы Авангарда останавливаться было совестно, а в общежитие гостиницы «Южная» не хотелось — там пришлось бы разговаривать с другими, такими же как он, а Лагутин заболел нагрянувшей свободой. Никто его не дергал, не посылал за молоком и картошкой, не говорил, что купленная им манка с жучками, и сам он не мучился своей бесполезностью в хозяйстве и не раздражал жену Галю, которая выбивалась из сил, борясь с Лагутиным и его детьми за порядок. А главное — голова вскипала идеями.

Поскольку начальники, к которым должны были попасть Лагутин с Краснознаменским, сперва уехали на необходимый симпозиум, а вернувшись, разбирались с необходимыми делами, и среди этих дел встреча с Краснознаменским и Лагутиным вовсе не была обозначена, инженер целыми днями слонялся по музеям или работал в тенечке прямо на лавочке. Лагутин так и не узнал, что полюбившееся ему место в столице называется Гоголевским бульваром. Это потом, снова попав в Москву, он вышел к бодрому памятнику и направился к тем же скамейкам, но обернулся, как будто его окликнули, а его, конечно, и не окликал никто, а оказавшаяся рядом невыселенная арбатская бабушка, безошибочно разгадав в нем провинциала из любознательных, объяснила, где он находится, и велела идти к другому Гоголю, который сидит во дворе поблизости. Он послушно перешел площадь и увидел того, другого, и в носу у Лагутина защипало, как от аллергии. Но вспомнил он не школьную программу, а Авангарда, потому что пожилые сидят похоже, когда у них болит что-нибудь. А в то лето — лето с Авангардом — когда ноги затекали, он вставал с лавочки и счастливый, то-есть свободный, шел куда глаза глядят, а глядели они сперва в крутые липовые аллеи, а на площади, где был вырыт бассейн, глядели или направо — и Лагутин сворачивал в музей, или прямо — и он спускался к реке. Обедал он в столовой, диетической, на проспекте Калинина, и там же встречался с Авангардом, стойко и постоянно дежурившим по министерскому главку.

Воспитанный на скудные средства матери-одиночки, Лагутин боялся и уважал женщин, а Авангарду доверял. Рядом с ним, колготным и несерьезным во мнении большинства, он сразу успокаивался, и казалось ему, что он многое может и что от его, лагутинского, таланта в окружающей и будущей жизни могут произойти прекрасные изменения.

— Здравствуй, Федор! — встречаясь ежедневно, всегда торжественно говорил Авангард, и они обменивались крепким рукопожатием мужчин. Затем они шли вдвоем по главному московскому проспекту. В отличие от Лагутина, которому все новые дома были на одно лицо, он родился и рос при них и с ними, блочными и панельными, каркасными и вибро, у Авангарда дух захватывало от открывающейся сердцу роскошной панорамы многоэтажного стеклобетона. И в какой раз шагая рядом с Лагутиным, сосредоточенно прыгающим по плитам столичного тротуара в пестрых кроссовках новогорского производства, он объяснял одно и то же, и самолюбиво выставлял крутой подбородок над несильною шеей в растегнутой от жары ковбойке: