К Гонкурам применяют потерявшее ходкость выражение: «художественное письмо». Они, несомненно, создали его и, таким образом, стали врагами всех тех, кто лишен собственного стиля и, конечно, всех работающих наспех журналистов, чье ремесло в том, так сказать, и состоит, чтобы не «писать». Писать по примеру Гонкуров – значит ковать новые метафоры, начинать фразу только неиспользованными образами или образами, переработанными и насильно измененными в лаборатории собственного мозга. Писать – значит еще многое другое и, в особенности, это значит иметь особый дар и особенную чувствительность. Но усилием воли и трудом можно приобрести почти самостоятельный стиль, естественно развивая в себе свойственную каждому человеку способность выражать свою мысль словами. Найти фразы, еще никем не использованные и, в то же время, ясные, гармоничные, верные, живые, очищенные от всякого ораторского пустословия, от общих мест, фразы, в которых даже самые обыкновенные слова, как музыкальные ноты, приобретают определенную ценность, помещаемые на известных местах, фразы немного вымученные, с искусно введенными вставками, которые сначала сбивают с толку, но потом, когда улавливаешь тон и механизм аккорда, чарующие слух и ум, фразы, которые движутся, как живые существа, дышат восхитительной, им внушенной жизнью, как создания какого-то магического искусства: такова задача литературного стиля.

Если отведать этого вина, то уже не захочется более пить обыкновенного настоя мелких писателей.

Если бы Гонкуры могли стать популярными, если бы понятие стиля проникло в средние умы! Говорят, у афинской толпы это понятие существовало.

Кроме оригинальности стиля и литературного, исторического и художественного значения Гонкуров, нельзя не удивляться их плодовитости. Это относится и к тому из них, который продолжает свою деятельность и поныне. Это не обычная и обильная жатва строк, собранных в снопы бесконечных книг, не плодовитость Жорж Санд, подобная плодоносному труду социального животного, но творчество разумное и целесообразное. Это целый ряд созданий, намеченных сознательною мыслью среди всех возможных концепций, созданий разнообразных, в которых Гонкурами не упущено ничто существенное, ни один из плодов от древа жизни. Действительно, самые прекрасные продукты, разнообразные по форме, цвету и вкусу – все это собрано в их произведениях: о человеке, о вещах, о жизни они сказали все, что могли сказать, сказали методично, следуя тайному плану, вероятно составленному в первые же годы работы. Оставшись один, Эдмон Гонкур завершил общее дело произведениями, которые, при известных недостатках, обладают и крупными достоинствами. «La Faustin» и «Chérie» доказывают, что оба брата обладали гением, и что умерший завещал оставшемуся ту часть этого гения, которую он мог бы унести с собой в могилу. Как бы то ни было, второй из Гонкуров был несколько менее суров и подчинялся правилам реализма с меньшим раболепием. В произведениях, подписанных им одним, тон ровнее, нежность глубже, жалость человечнее. Мало найдется книг столь трогательных, как «Братья Земганно» [243] , и мало найдется книг более проницательных, чем «Проститутка Элиза» [244] . Страницы, на которых он высказывает свой ужас перед безмолвием этих мест публичного заточения, заставили бы уничтожить это отвратительное учреждение, если бы мы были народом, способным еще к элементарным чувствам милосердия.

Наконец, чтобы выразить общее впечатление, какое производит картина их двуединой жизни, так благородно продолженной одним из них до глубокой старости, мы должны сказать: Гонкуры были чудесными hommes de lettres [245] . Этим словом, столь униженным теперь, Виктор Гюго подписался однажды на контракте: «литератор». Еще с большим правом мог бы так подписать свое завещание Эдмон Гонкур. Это был человек пера, как были некогда люди мундира и люди шпаги. Он был им всем существом, просто, гордо, до страдания, до мании, как это доказала история с японскими монографиями, которые представились бы ненужными и даже нелепыми, если бы они вышли из-под пера другого автора. Он писал, чтобы реализовать себя, чтобы выразить свои ощущения, свое удивление, свой вкус, свое отвращение. Иной заботы – никакой, и вообще, какое удивительное бескорыстие! Во всякое другое время никто бы не подумал хвалить Эдмона Гонкура за его пренебрежение к деньгам и к уличной известности, потому что любовь исключает все на свете, и кто любит искусство, тот любит только его. Но после всех примеров алчности, показанных за последние двадцать лет биржевыми деятелями литературы, ее кулисами, справедливо и необходимо возвеличить пред лицом людей, живущих ради денег, тех, кто жил ради идеи и ради искусства.

Место Гонкуров в истории современной литературы, быть может, не меньшее, чем место Флобера. Этим они оба обязаны своему стремлению, новому и даже оскорбительному в сплошь риторической литературе минувших дней, стремлению не подражать никому. Это произвело революцию в мире литературы. Флобер был многим обязан Шатобриану. Но было бы трудно назвать учителя Гонкуров. Они завоевали для себя и для всех талантов мира право строгой самостоятельности, право художественно-артистического эгоизма, право писателя признавать себя таким, каков он есть, минуя всякие образцы, всякие правила, всякий университетский педантизм, всякую литературную кружковщину, право стать лицом к лицу с жизнью, со своими личными ощущениями, со своей мечтой, со своими идеями, право создавать свою собственную фразу и даже, в пределах гения языка, свой собственный синтаксис.

Гонкуры, таким образом, завершили дело Виктора Гюго, который гордился именно тем, что освободил живое слово от лексикона. Они заключили развитие романтизма, окончательно установив свободу стиля.

Гелло или верующий

Книга масок _53.jpg

Гелло олицетворяет собою веру, – то, что есть в ней абсолютного, и доверие, – то, что есть в нем более или менее неустойчивого.

Человеческая жизнь есть проявление веры и доверия. Два эти слова почти синонимы. Необходимо, чтобы человек верил если не в реальность, то, по крайней мере, в достоверность своей жизни и жизни вообще. Сажая фруктовый сад, надо верить, что он зацветет, и гуляя под деревьями, надо верить, что они принесут плоды. Цветы, которых мы желаем и плоды, которых ожидаем, различны для каждого человека, в зависимости от свойств его души. Но мы верим в цветы и плоды, верим, что вкусим от плодов и сытые уснем под любимым деревом. Человек верит, потому что живет, и никакое позднее осеннее увядание не убедит его лечь без труда, лечь среди ужасной скудной растительности.

Гелло абсолютностью своей веры является представителем верующего человечества, того человечества, которое, едва посеяв, уже склоняется с тревогой над тайною полей. Но над лоном земли тяготеет проклятие. Быть может, она испортилась со времени убийства Авеля. Семя не дает побега. Но человек вновь и вновь бросает семена в испорченную почву. Он поливает ее кровью. Зарывает в нее свое сердце, погребает в ней свою душу. Он спускается в чудотворную могилу и там, спокойный под страшным покровом бесплодных трав, как нетленное семя, ждет часа божественного рождения.

Вера нетленна, потому что человечество живет и готово копать все новые и новые могилы, несмотря на то, что все они молчат.

Гелло верит. Но вера его не похожа на неотчетливую надежду бессознательного гедониста. Она абсолютна в своем принципе, как и в своей цели. Принцип и цель сливаются тут воедино: исходя от правды, она ведет к правде. Гелло знает, что именно он сеет. Он знает, что пожнет. И если он доверяется могиле, – какое свидетельство внутреннего озаренья, какой плод вечности перед нашими глазами!

Из послушания идет он к истине. А чтобы идти к истине, необходимо открыть для нее свое сердце, с корнем вырвать из него все плотское и отбросить его далеко. В результате получится нечто удивительное, что все еще, однако, следует отстоять, с верою в успех, от фурий человеческих заблуждений.