Этих немногих страниц в стихах и прозе было совершенно достаточно. Большего потомство не потребовало бы, если бы оно могло отвести ему свободное место среди своих избранников, отмеченных божьим перстом. Но мы напрасно обременяем богатствами наши музеи, потому что варвары грядущих дней, быть может, никогда не полюбопытствуют заглянуть в них.

Альберт Орие

Книга масок _51.jpg

Будучи по характеру крайне насмешливым наблюдателем, склонный к веселью в духе Рабле, Орие с первых студенческих лет был вовлечен в литературный кружок, по внешности совершенно противоположный его стремлениям. Но не все, что печаталось в «Декаденте», было смешно, и не все было простой игрой в стихах, которыми Орие обильно снабжал его. Сонет «Sous bois» [224] , помеченный: «Люшон, август 1886 г.», ценен только своей ранней зрелостью:

Сосновый лес мне кажется собором,

Обитым трауром, со всех сторон

Черны столбы, как в пору похорон,

И голубеет тень под сумрачным простором.

Чтоб чашу скрыть, как то велит закон,

Висят лохмотья траурным убором;

Поют далеко грустным, хриплым хором,

Как лес, когда он ветром пробужден.

О храм, как часто по тебе хожу я,

Ища во тьме престольную святую.

Напрасно! Даль зловеща и пуста,

Бежит меня; все пусто в мраке зала.

Так сердце в поисках всегда встречала

Небытия глухая пустота.

Если, вслед за этой романтической картинкой, я приведу из того же сборника стихотворение «La Contemplation» [225] , то, быть может, создастся довольно правильное представление о чрезвычайно юном поэте, который колебался между желанием быть серьезным и приятностью не быть таким:

Ах, сердцем горестным безвыходно горюя,

На череп высохший возлюбленной смотрю я.

В глазницы вставлю я, что ужаса полны,

Лапис-лазури два чудесной глубины.

А на затылок ей, что из слоновой кости,

Парик пленительный, пожалуйста, набросьте.

На эти локоны пролью я аромат

Любимейший ее (любви былой заклад).

Чтобы не видеть мне ужасного оскала,

Я сигаретку дам, которых так искала.

Потом поставлю все себе под образа

На полке бархатной, – туда стремлю глаза, —

И так, я думаю (печальные раздумья),

Рогов поставить мне не сможет попрыгунья.

Эти две ноты – печали и насмешки – продолжали упорно звучать до самого конца в стихах Орие, и их можно снова найти в «Le Pendu» [226] и «Irénée» [227] .

Но особыми, типическими свойствами его поэзии, мне кажется, являются вольность и неожиданность. Он никогда не искал драгоценных камней. Он гранил те, какие были у него под рукой, заботясь о придании им известного качества, а не о том, чтобы сделать их редкими. Он не искал никаких перлов и, слишком надеясь на свой дар импровизатора, даже в произведениях, которые считал законченными, оставлял неточные выражения и погрешности. Лучше ли это, чем быть чересчур совершенным? Да, если совершенство формы является плодом мучительного выглаживания шероховатостей, слепого искания редких слов, рассеянных по лексиконам, наивного старания набросить на пустоту произведения покров, сверкающий фальшивыми изумрудами и ненужными рубинами. Но есть известная ловкость руки, которою обладать необходимо. Надо быть одновременно и ремесленником, и артистом, надо владеть и резцом, и долотом, чтобы рука, которая нарисовала лиственный орнамент, могла выгравировать его на камне.

Но Орие делал ошибки скорее по молодости, чем по небрежности. Талант его не был так уверен в себе, как его ум, потому что не все способности души одновременно достигают полного развития. Ум расцвел у него раньше всего и притянул к себе лучшие соки его индивидуальности.

Различие между умом и талантом, я думаю, никогда еще не было указано в литературной критике. Между тем, оно очень существенно. Нет постоянной связи, нет даже логического соответствия между этими двумя проявлениями человека. Можно быть очень умным и не иметь никакого таланта. Можно обладать явным литературным или артистическим талантом и быть при этом глупцом. Можно совмещать в себе оба дара, и тогда перед нами Гете, Вилье де Лиль Адан или величина меньшего разряда, но все же полностью развившаяся.

Еще несколько лет, и Орие стал бы совсем гармоничным. Он был еще в том возрасте, когда чувствуешь большую нежность ко всем своим мыслям и торопишься облечь их в какие-нибудь, хотя бы и потертые покровы из опасения, что в форме небрежных заметок они могут показаться холодными. Впрочем, ни одно из известных нам стихотворений Орие не получило последней отделки.

Но мнение это не надо считать абсолютным. Против него можно было бы возразить, приведя необычайный его «Sarcophage vif» [228] , или «Le Subtil Empereur» [229] .

С накрашенным лицом, с багровыми кудрями,

В далматике златой, где затканы цветы,

Сижу на троне я, овеянный веками,

Аттической навек презритель наготы.

С насмешкой я смотрю, как гибнет Византия

Средь цирковых забав и гиканья возниц,

И разрушения ужасная стихия

Внушает ряд златых, кокетливых страниц.

Я – дикий Василевс, изысканный любитель;

Престол мой золотой, из шелка балдахин,

Когда я говорю, – из уст (не подтвердите ль?)

Исходят ангелы, сапфиры и рубин.

Орие остается поэтом и в художественной критике. Он истолковывает произведение, пишет к нему примечания. Он любитель изящного, но не эстет, и ценность его критики, почти всегда хвалебной, зависит от его уменья уверенной рукой делать выбор среди художников и их созданий.

Его критика хвалебная. Он восхищается предметом своего разбора. Он раскрывает в нем мысль, смутно намеченную художником, и очень часто воссоздает, таким образом, произведение, которое своими новыми чертами несколько отличается от того, которое находится у него перед глазами. Так в его статье об Анри

Гру перед нами восстает величественный образ повешенного, еще более грандиозный и достойный жалости среди всех созданий весеннего расцвета, чем колоссальная и печальная фигура благодушного человека у художника, писавшего «Насилие».

Орие хорошо видел недостатки тех произведений, которые он любил, но часто предпочитал молчать о них, зная, что увлекательная похвала должна быть немного пристрастной и считая, что дело критики указывать красоту и радость, а не несовершенства и печаль. Скверное, посредственное или ничтожное произведение должно быть встречено только молчанием. В противоположность Эдгару По, я утверждаю, что даже образцовые произведения, когда они только что появились на свет, требуют большею частью доброжелательного разъяснения дружески настроенного ума. К несчастью, критика, как бы мало влияния она не имела, стала осторожной или угодливой, и от времени до времени необходимо противоречить ей и показать, что мы не одурачены ею. Это побудило Орие оспаривать не талант, а гений Мейсонье, знаменитого живописца штабных генералов и кирасиров. Но для него это была битва случайная. У него была более важная критическая задача: он хотел бросить свет, как он говорил, на «одиноких», обратить на них внимание. Первая статья в этом роде, «Van Gogh» [230] , имела неожиданный успех. Впрочем, она была прекрасна. Он говорил в ней правду без всякого компромисса с общественным мнением, восхваляя художника солнца, художника солнц, без ребяческих прикрас, составляющих порок энтузиазма. С этого момента Орие беспокоился только о двух вещах: искренен ли художник и что выражает его картина? Искренность в искусстве трудно отличить от бессознательного обмана, к которому склонны даже самые чистые и бескорыстные художники. Величайший талант вырождается очень часто в мастерство. И, в общем, надо верить художнику на слово, надо верить его произведению! На второй вопрос ответить обыкновенно легче. Вот что Орие говорит по поводу Ван Гога, и слова его могут служить довольно точным определением символизма: