Да кто она-то? — хотелось крикнуть обиженно. Кого ты ищешь, мальчик? Ты хоть знаешь, куда забрел?
— И кто это к нам приехал, хейлель? — издевательски тянет из комнаты Велиар.
— Не к нам, — наставительно осекает его Тайгерм, — а к Саграде.
— На-а-адо же! — отзывается аколит уважительно, но оттого издевка лишь слышнее: — Да она веревки из тебя вьет, владыка.
Денница молчит. А Катерина прислушивается. И присматривается. Только что не принюхивается к вечернему, густому — хоть по стаканам разливай — воздуху.
Рыцарь опускает голову и идет следом за оруженосцем, так и не узнанный. А ведь Катя знает и эти сутулые плечи, и близорукий прищур, и волосы цвета старого серебра. Знает, но не узнает. Не отзывается память, стучи не стучи. Катя провожает глазами странно двоящуюся фигуру — как будто через заношенное сюрко[42] и тронутую ржавчиной кольчугу виднеется другой силуэт, субтильнее, уже в плечах, но выше, потому что спина его не согнута привычной усталостью атланта.
Тот, другой, бросался за нее в бой без оружия и доспехов, без надежды и корысти, даже не произнеся сатанински гордого «мое». Значит, это не люциферов облик мерещится ей в незнакомце. А чей? Я узнаю, думает Катерина угрожающе. Узнаю. Меня не остановишь, Тайгерм.
— Ты меня пугаешь, — посмеивается Денница. — Не разбивай мне сердце, дорогая. Это же твой гость, Саграда, вечный охотник за девами, попавшими в беду, разлучитель незаконных союзов, сэр Как-его-там Сокрушитель оков и чар. А ты его самая желанная добыча, его грааль.
Гость, охотник и разлучник. Вот тебе, Катенька, и сапиенти сат. Может, умному и достаточно, но Кате не хочется покупаться на подначки насмешливого князя тьмы, притворяться умнее, чем она есть.
— Отчего бы тебе не сказать прямо, — неожиданно вступается за Катерину Велиар. — Один-единственный раз забыть, кто ты есть — и назвать соперника по имени?
— Хорошо, назову, — покладисто соглашается Люцифер. — Андрей, твой рыцарь, прибыл тебя спасать.
Дрюня! Анджей. Андрей. Только и остается, что всплеснуть руками и воскликнуть: какими судьбами, милостивый государь? Ах!
— Разве ему место здесь, в твоей… в нашей преисподней? — голос застревает в горле, дерет, точно край тонкой, оскольчатой кости.
— Это не наша, это его личная преисподняя. Твой рай в аду — его ад в раю.
Так, значит. То, о чем Катя мечтала в юности — стать Прекрасной дамой, центром вселенной для нескольких ланселотов, громыхающих железом в ее честь — исполнилось. И отныне будет раем для нее и адом для тех, кого притянет на орбиту. Потому что ничего нет хорошего в том, чтобы веки вечные пребывать божьим мясом.
— Анджей! — Катерина стукнула в дверь еще раз, со всей силы, но только руку рассадила. Надо же, а казалось, здесь, в аду ее телу ничто не угрожает — отугрожались, будет с вас. — Пусти меня, прошу, пустипустипусти!
— Уйди, — тяжко, словно доспех какой на пол уронили, громыхнуло в комнате. — Уйди, Катя.
— Нет. Я вынесу эту гребаную дверь, я разнесу этот замок по камушку, но мы поговорим.
Открыл все-таки. Все-таки открыл — и встал на пороге, точно на крепостных воротах, ноги на ширине плеч, руки на груди. Катерина не по-дамски грубо оттолкнула верного, но тупого паладина с дороги, прорвалась внутрь… Мерзкая, гнусная комнатенка, давлеными клопами пахнет, от стен тянет могильной сыростью, а кровать на две из четырех ножек окривевши. И почему в ЕЕ замке ЕЕ рыцаря устроили с такими однозвездочными удобствами?
— Не злись. Где бы меня ни поселили, комната всегда одна и та же, — морщится Анджей.
Видимо, вопрос на катином лице отразился четко. Или Дрюня читает ее мысли, как, впрочем, и все здесь.
Мать. Твою.
— Это все-таки ад, Катя. Мой собственный ад, — вздыхает Дрюня, осторожно садясь на край колченогой кровати. Та отзывается тонким пронзительным воплем, будто придавленная курица.
— За что ты себя так, Андрюш? — не может не спросить Катерина, присев на корточки перед хорошим, очень хорошим человеком, гноящим себя заживо.
— За лень. — Дрюня отводит глаза. — Она меня сожрала, с потрохами сожрала, переварила и высрала кучкой. Так и живу с тех пор.
Жестоко. Но наглядно.
— Выходит, весь небесный рай для тебя оказался… — У Кати нет слов, чтобы передать свое впечатление вежливо. К чертям эту вежливость. К чертям. — …местами как ад, местами как шизофрения?
— Ну да! — Андрей смотрит Катерине в глаза и неожиданно хохочет. Заливистым мальчишечьим смехом. И в глазах у него удивление: а действительно, посмотрите, люди добрые, в какую задницу я сам себя загнал!
— И выбираться ты не намерен? — уточняет Катя.
— А ты? — бойко реагирует ее паладин.
Катерина неосознанным жестом касается своего плоского живота, обтянутого синим-синим шелком. Так же, как юной любительнице хеппи-энда, рыцарю не объяснишь, что после спасения девы из лап злодея жизнь только начинается. И как всякая жизнь, беззастенчиво берет свое, ей дела нет, что душа у тебя латаная-перелатаная, словно старинный замок. Замок, который не живет уже, а лишь цепляется за землю, чтобы не уйти в нее, не стать ею, не превратиться в один из холмов, спящих вечным сном под бескрайним облачным балдахином.
Нельзя вот так однажды взять и сказать: рыцарь свой счет оплатил и закрыл, отныне он свободен от прошлого. Дудки. Ни черта твой рыцарь не свободен, никогда и не был.
Нет зрелища жальче, чем тот, кто пытается контролировать протекающую, насквозь жучком проеденную посудину, нашпигованную крысами и длинными корабельными червями, с днищем, заросшим, точно посейдонова рожа. Тщится управлять командой, озверевшей до того, что черти, заполучив эти души в свои котлы и сковородки, пожалуй, вернули бы их обратно и помыли посуду. Делает вид, что он здесь капитан, хотя капитан на судне давно новый. Имя ему — смерть.
И если господь спасет истинно верующих, то примет ли сатана всех остальных? Или закроет геенну на переучет, на расширение площадей, потому как душно в ней станет, душно, будто в капитанской каюте El corazón del mar. Иллюминаторы настежь, но воздуха нет, сколько ни хватай его открытым ртом, сколько ни царапай горло и грудь прозрачными от немощи руками. Воздуха нет и не будет, штиль, паруса вывешены на просушку, ни флаг, ни летучий кливер не хлопнет, мертв воздушный океан и океан водный раскинулся под ним сонно, держит корвет на зеркальной ладони, даже не баюкает — лень. И так подохнете, ребятушки. И так. Самый свободный корабль в мире превратился в плавучую тюрьму без всякого исхода.
Кто б сказал тебе, капитан, что неволя — хлеб твой и вода твоя до самой кончины. Даже ты, Торо, самый везучий из сукиных сынов по эту сторону Атлантики, принужден нынче к странным и неприятным вещам. Например, смиренно наблюдать за тем, как на твоих глазах угасает Кэт, к которой давно притерпелся и приноровился, словно к собачьей карибской жаре. Море не отпустит ее, пока не убьет. Морю надоело ждать, когда вы проживете свою преступную, неправедную жизнь до конца. Еще неделя — и ты овдовеешь, Испанский Бык. Да и половины команды лишишься, как пить дать.
А потому что скорбут.[43]
Кэт свалилась первой. Что поделать, баба. Торо уже и забыл, что им, бабам, несвойственно выказывать себя крепче и злее мужчин. Его Пута дель Дьябло никогда не подводила. Зато теперь лежит бледнее мела, если не считать несходящих синяков, точно Испанский Бык ее колотит, когда матросы не видят. А он свою Саграду пальцем за эти годы не тронул, не то что портовых каких.
— Ешь, Катарина, ешь, — бормочет капитан, всовывая между синюшных, потрескавшихся губ ложку с проеденным острым краем — другой-то нет. В ложке суп из гнилой воды с гнилым же хлебом, с разъединственной на весь провиант луковицей, зеленый, как плесень, и едкий, как кислота. Другого-то нет. Кэт мычит от боли, щерит зубы с обнажившимися корнями, десны ее воспалены и кровоточат, розовые и зеленоватые струйки ползут по подбородку. — Ешь, сучка, ешь, девочка…