Секунда... другая — Клодин лежала зажмурившись; голова все еще кружилась и все тело гудело.

— Мадемуазель Клаудина! — раздался испуганный женский голос, кто-то робко дотронулся до ее плеча.

Ока открыла глаза, попыталась сесть.

Первое, на что упал ее взгляд — это на двух мужчин, сидевших за столиком кафе на террасе. Оба, вытянув шеи и чуть ли не перегнувшись через ограду, глупо улыбаясь, уставились на нее.

Что тут смешного, в самом деле?! Человек упал — ну что тут такого веселого? Что юбка задралась и трусики видны? А то раньше они никогда ничего подобного не видели, гады!

Клодин быстро сердито потянулась оправить юбку, зашипела от боли, задев ободранное колено, и окончательно разозлилась. В упор глядя на непрошеных зрителей, она показала им средний палец: а это видели?! Оба вздрогнули, словно опомнившись, и мгновенно отвернулись.

— Давай, давай! — раздался сбоку хохот Боба. — Ну, выдай еще что-нибудь в этом же роде!

Клодин резко повернула голову — он снимал! Чуть ли не приплясывал от восторга — и снимал ее в таком вот расхристанном виде, маленьким аппаратиком, который он вечно таскал с собой и щелкал им все, что казалось ему интересным или забавным.

Значит, и она для него теперь попала в раздел «забавных случаев»?

— Эй, Блонди-киска, не рассиживайся — тут тебе не пляж! — заорал во весь голос режиссер и, хохотнув, обвел гордым взглядом площадку: все слышали, как он удачно пошутил?

В толпе кто-то глумливо свистнул. Этот свист взбесил Клодин окончательно, она вскочила и сделала несколько шагов к итальянцу.

— Кто это тут, интересно, Блонди-киска?! — прорычала она, глядя на него сверху вниз с высоты своих шести с лишним футов, включая каблуки. — Это я, что ли?! Я тебя спрашиваю!

Режиссер тупо смотрел на нее, не решаясь подтвердить то, что и так было совершенно очевидно.

Клодин подмывало дать ему хорошего пинка, но увы — давать волю кровожадным инстинктам было нельзя. Поэтому она ограничилась тем, что негромко, но зло и четко бросила ему:

— Маскальцоне[1]! — развернулась и пошла к трейлеру.

Проходя мимо Боба, прошипела:

— Что, смешно было, да?!

— Ну чего... дернулся он было за ней.

— Отстань!

При всеобщем молчании Клодин поднялась по лесенке, с лязгом хлопнула дверью и села перед зеркалом в небрежной позе. Она не сомневалась, что режиссер вот-вот явится выяснять отношения — разве может подобный супермачо спустить, когда его в лицо называют козлом?!

Что ж — его здесь ждал достойный прием: «домашняя заготовка», именуемая «блондинка в истерике».

Из телефонного разговора:

— Проблема завтра же будет устранена. Пусть это вас не беспокоит.

— Именно это я и хотел услышать.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Из дневника Клодин Бейкер: «...В Париже соскучиться просто невозможно!»...

Утро субботы Клодин провела в приподнятом настроении — она готовилась к визиту к Максу.

Явиться к нему она собиралась днем, часа где-то в три, по прошлому опыту зная, что в это время ее бывший бойфренд обычно сидит за компьютером и ваяет свою «нетленку». В том, что он живет один, Клодин была уверена: за последний месяц ока дважды звонила ему, в разное время — и трубку брал он сам, разговаривал вполне свободно (едва ли это было возможно, если бы рядом находилась какая-то женщина) — да и на автоответчике было лишь его имя.

Она с волнением предвкушала эту встречу, заранее обдумала одежду, макияж и аксессуары — все, что мужчины вроде бы не замечают, но тем не менее реагируют на это на каком-то подсознательном уровне.

Единственным темным пятнышком на безоблачном небосклоне Клодин было неприятное чувство сосущей пустоты внутри, бывшее последние годы ее нередким спутником. Проще говоря, ей жутко хотелось есть.

Профессия фотомодели предполагает соблюдение диеты — камера «замечает» даже два-три ненароком прибавленных фунта. Поэтому большинство любимых блюд Клодин было для нее под запретом. Порой она просыпалась среди ночи с полным ртом слюны — ей снились бифштексы с поджаристой корочкой, чипсы, пицца, шкворчащий на сковородке бекон и сыр — большие толстые ломти. И торт — огромный, со взбитыми сливками и горьким шоколадом — именно такой она собиралась заказать на свое тридцатилетие, заранее решив именно в этот день положить конец своей карьере фотомодели.

Но пока до тридцатилетия Клодин было еще далеко — а потому диету приходилось соблюдать.

И вот, по приезду в Париж, ее постигло дьявольское искушение. Предстало оно в образе холодильника с продуктами, купленными для нее Бобом «на первый случай»: низкокалорийный хлебец, пара помидоров и обезжиренный йогурт соседствовали там с двумя баночками foie gras[2], упаковкой тонко нарезанной копченой семги и коробочкой камамбера.

Какого черта зараза Боб, прекрасно зная, как ока мучается с диетой, купил все эти чрезвычайно вкусные, но жутко калорийные продукты, ока не знала — возможно, решил таким образом пошутить. Но не выбрасывать же их теперь было?! Поэтому невольно получилось, что с самого приезда Клодин напропалую лакомилась — единственная уступка диете состояла в том, что хлеб при этом ела отрубяной.

Но сегодня она твердо решила перестать валять дурака и снова сесть на диету. На жесткую диету — с учетом всего, что она съела за последние дни. А кроме того — достать, наконец, из чемодана дисковый тренажер и воспользоваться им по прямому назначению.

Жесткая диета подразумевала на завтрак обезжиренный йогурт и чашечку кофе — больше ничего. Так что после завтрака Клодин отнюдь не чувствовала себя сытой и, накладывая Дино его консервы, с трудом удерживалась от искушения препроводить очередную ложку не в кошачью миску, а себе в рот — уж очень они соблазнительно пахли мясом.

Отвлечься от мерзкого ощущения пустоты в желудке никак не удавалось — не помог ни телевизор, ни даже купленный в Лувре пару дней назад толстый путеводитель по Парижу.

Наконец, зацепившись за спасительную мысль: а что если во время разговора с Максом у нее от голода громко и неприлично забурчит в животе?! — она решила пойти на сделку с собственной совестью: сделать омлет из одного яйца и съесть его с ломтиком ржаного хлеба — а за это вечером лишние двадцать минут позаниматься на тренажере.

Звонок в дверь застал Клодин, когда она, воровато поглядывая на последнее, что осталось из «искусительных» продуктов — баночку foie gras — пыталась достать из решетки надтреснутое яйцо. От звонка рука удачно дрогнула, яйцо вынулось и, положив его на блюдце, чтобы не скатилось и не грохнулось на пол, она побежала открывать.

На площадке стоял Боб и ухмылялся во все тридцать два зуба.

— Ну чего тебе? — впустив его, хмуро сказала Клодин. Она все еще сердилась на него за вчерашнее «Давай, давай!».

— Да брось ты! — отмахнулся он. — Я фотографии принес. Пошли посмотрим! — и, не дожидаясь приглашения, свернул на кухню.

Долго сердиться на Боба у Клодин никогда не получалось. То есть получалось, когда его не было рядом. Но он появлялся — добродушный, долговязый, с вечно растрепанными светлыми волосами — и через минуту возникало ощущение, что все в жизни чепуха, к которой не стоит серьезно относиться и уж тем более тратить на нее нервы.

Вместо омлета она сделала яичницу, и они вдвоем прикончили ее, запивая кофе. Боб объяснял, что еще Клодин, по его мнению, должна посмотреть в Париже — он знал здесь каждый уголок и, как он выражался, «каждую собаку» и чувствовал себя французом не в меньшей степени, чем американцем.

Они похихикали, вспоминая режиссера — после скандала, который Клодин вчера закатила ему в трейлере, он вел себя куда тише и приличнее, к ней же обращался исключительно на «вы», подчеркнуто вежливо выговаривая «мадемуазель Клаудина».