Из этих корреспонденций инженеру особенно запомнилась одна фотография: старый пастух посреди идиллической лужайки. Под фотографией была подпись: «Не догадываясь о том, что скрыто под его ногами, старый Мехо играет на сладкозвучной свирели-двойнице посреди нефтеносного поля». На картинке ничто не напоминало суровой каменной пустыни около Белых Корыт, где обнаружили нефть, одежда старика Мехо вовсе не походила на местную, в этих краях никогда не играли на двойницах, так что вряд ли старик и мог о чем-либо догадываться. Но надежда, желанная и жгучая надежда требовала пищи и глотала все подряд: и диаграммы, и свирели. Инженер все это великодушно прощал: мечтать дозволено каждому.

Появилась и фотография «Мурвица сегодня» рядом с фотографией макета «Мурвица завтра»: макет был сфотографирован с высоты птичьего полета, докуда взмыла разыгравшаяся мечта. В заметке, помещенной под фотографиями, жителям внушалось даже, что старый Дуям, который сейчас время от времени возит на своей шаланде рыбу из Мурвицы в Сплит, вскоре станет капитаном какого-нибудь трансатлантического судна.

Когда на скорую руку, протянув временный кабель в Мурвицу подвели электричество, фотографию того же самого Дуяма, вероятно из-за резких морщин, избороздивших его лицо, поместили в другой газете, где, используя местный диалект, описали, как старый рыбак «плитет» свою сеть при уличном освещении и «распивает свои песни», словно заново родившись: «Снова послышались песни по улицах сонной Мурвицы».

В городке вдоволь наиздевались над старым Дутом из-за этого «плитения» и «распивания» — старик Дуям никогда не был рыбаком и вообще не умел петь, а местным говором не злоупотреблял до такой степени, чтобы вместо «плести» сказать «плисти». Кроме того, мигавшая над его головой лампочка была вовсе не уличным освещением, а фонарем на стене Катининой корчмы. Катина, первая из индивидуальных домохозяев, провела к себе электричество (трактирщики всегда шагают в авангарде прогресса) и то ради тех двух-трех столов, что стояли под старым платаном.

Но вероятно, в Мурвице и впрямь некого было фотографировать, кроме Дуяма. В состарившемся городке он первым попадался всем на глаза: словно отрешенный, старик неустанно слонялся вокруг да около в сопровождении огромного лохматого пса с гноящимися глазами — они очень подходили друг другу, когда кружили по своему загадочному лабиринту.

Ах, да он просто обходит свое прежнее владение, — объяснили обыватели инженеру. — Это все — от виллы «Виктория» на берегу до кладбища принадлежало ему. Надо же так случиться, что его жена умерла как раз в тот день, когда нам объявили, что здесь будут строить порт. Теперь он ходит и твердит, что это, мол, не к добру. Совсем голову потерял, бедняга, не знает, как жить без жены.

Дуям и его пес своими большими, темными, перепуганными глазами внимательно наблюдали изменения в мурвицкой жизни. Они останавливались возле какого-нибудь грузовика и следили, как его разгружают, или долго стояли на берегу, среди нагромождения строительного материала, а потом безмолвно исчезали.

— Я слышал, вы сердиты на газетчиков, — однажды приветливо обратился к нему инженер, — за то, что окрестили вас рыбаком.

— Что на них сердиться. Врут, это их работа.

— Не надо так, шьор[2] Дуя, — улыбнулся Слободан. — Люди хотят как лучше, ну, бывает, и ошибутся. Но они горой стоят за гавань, они на нашей стороне.

Дуям беспокойно ковырял палкой землю, будто что-то разыскивал. Похоже, он малость с приветом, подумалось инженеру.

— А вы сами? Вы на этой или на той стороне? — спросил Дуям и затем прошамкал безо всякой связи: — Отца вашего я знал, он был порядочный человек.

— А я разве нет? Вот видите, честно строю гавань.

— Да ничего, ничего, стройте, стройте, — отозвался Дуям, как бы давая понять: уж он-то знает, о чем говорит. — Дай бог вам удачи.

А строительство гавани действительно продвигалось. Уже осенью в джипах и «виллисах» стали прибывать бригады геодезистов с инструментами на высоких треножцах, с целыми снопами красно-белых полосатых столбиков. Они переругивались, рассекая руками воздух по каким-то горизонталям и вертикалям, вечно раздраженные, одетые в слишком теплые для здешних мест куртки на овечьем меху.

А затем, весной, по скоро настланному ответвлению от шоссе, в грохоте и облаках пыли потянулись вниз колонны тяжелых грузовиков, самосвалы на колесах, медлительные красные бульдозеры, маленькие гусеничные землечерпалки, вертлявые, похожие на длинноногих букашек, а за ними и высоченные красно-желтые краны — фергусоны — с огромными задними колесами, как вереница лягушек, легкие вездеходы с постоянно раскрытыми капотами — будто армия пестрых кузнечиков, разогревшихся на солнце на рытвинах дороги, а среди всего этого — пыльные джипы и крохотные легковушки «фичи», напоминающие растревоженный мушиный рой. Вместе с ними — словно облако — на городок опустился запах нефти и перегоревшего масла: казалось, та самая нефть, что обнаружена в горах, пробила себе дорожку в Мурвицу.

Жизнь городка вдруг взорвалась, словно лопнул какой-то пузырь земли и разверзлась огромная дыра, из которой повалили рычание, треск, вой, — сущее пекло. Жителей охватили паника и страх: если это продлится еще немного — городок погибнет, рассыплется под тяжестью таких ударов.

— Содом и Гоморра, — говорили старушки, черные платья которых стали серыми от пыли. — Божья кара! Войско антихристово!

А потом в отверзшуюся пробоину хлынула человеческая река. Ее истоки находились где-то наверху, в непостижимом сплетении гор, так же как и нефть, и теперь вдруг эта подземная река вырвалась наружу, на божий свет, как бурлящий водопад.

Со звездою надежды во взорах, румяные, мордастые мужики в льняных рубахах без воротников, в подвязанных веревкой портах из самодельного грубого сукна или дешевой бязи, не выпуская из рук палки и узелка с луком и брынзой, спускались поодиночке, сначала медленно и осторожно, неловко шлепая своими плоскими ступнями по ровной дороге; шли, покачиваясь, словно какие-то высокогорные матросы, добродушные, смущенно улыбающиеся, обтирая рукой овечье молоко на губах, а потом стали прибывать все более многочисленными группами и заполняли городок неудержимо, слепо, безмолвно — как стадо.

Порт принял их с распростертыми объятьями. Возле местечка вырастали бараки с двухэтажными лежаками, на которых (и сверху, и снизу) спали по двое. Товары в лавчонках продавались раньше, чем их успевали принять, — к вечеру полки в них были пусты. В одном из бараков открыли кантину — столовку; ели здесь из жестяных мисок и только ложками. У Катины столовались более высокие гости, но вскоре и ей пришлось расширить и модернизировать свое заведение: она обзавелась пластиковыми столиками на алюминиевых ножках, подвесила две трубки неоновых светильников — одну в корчме, другую снаружи. С виду «Катина» теперь почти не отличалась от кантины — так что приехавшие полагали, что или то и другое заведения государственные, или оба они принадлежат Катине.

Инженер смотрел на людей, прибывающих в набитых до отказа автобусах или пешком от расположенной в двадцати километрах железнодорожной станции, с солдатскими чемоданчиками в руках, уставших от дальней дороги, но здоровых, полных надежд и готовности трудиться; он смотрел, как они, остолбенев, глазеют на стрелы подъемных кранов, пялятся на снопы искр у сварочных аппаратов, как, зачерпнув в пригоршню воду, пробуют ее, чтобы убедиться, что море и впрямь соленое, и как постепенно, когда понемногу меркнут звезды в их глазах, они одну за другой сбрасывают свои старые одежонки, доедают последние куски домашней брынзы, как их румянец тускнеет и становится пепельным под огромными ртутными прожекторами в ночную смену и как угрюмо, привычным жестом берутся за кирку и лопату, которыми научились орудовать с детства, уже понимая, что тут та же самая тяжкая работа, только немного иная, та же земля и тот же камень, те же движения; и что до обетованной земли еще далеко; и видел, как все больше пригибаются они к земле, не подымая от нее глаз.

вернуться

2

В Далмации: господин, от итал. «синьор».