После убийства Распутина петербургский воздух стал жгучим и злым. Казалось, что все замерзшие, обледеневшие дома, все дворцы на набережных Невы, все казенные желтые здания с белыми, как будто оснеженными колоннами вот-вот расколются, превратятся в прах и серым дымом развеются по ветру. Гимназия была насыщена беспокойством молодости и грядущей революции. Создавались литературные кружки — в этом году половина нашего четвертого класса начала писать. Но в кружках не столько говорили о стихах, сколько о хитрости и бездарности Протопопова, о войне, об убийстве Распутина. Политическая лихорадка впервые в жизни охватила всех нас: мы забывали решения алгебраических задач и спряжения неправильных латинских глаголов, на переменах исподтишка убегали в курилку, куда допускались только ученики старших классов, и там хором пели «Марсельезу».

Наконец 23 февраля началась революция.

В здании нашей гимназии, на Большом проспекте Петербургской стороны, в первом этаже помещалась булочная Филиппова. Она бросалась в глаза своею внешней роскошью: мраморные блестящие простенки, золотые двухаршинные гербы, зеркальные окна с наклеенными на них золотыми, круглыми как блины медалями, золотые, саженные буквы. Сюда на переменах мы бегали покупать пирожки — впрочем, последнее время пирожки были совсем несъедобными, делались они из серого глиняного теста, которое было очень трудно разжевать и еще труднее проглотить. Выйдя из гимназии после окончания уроков, я попал в толпу человек в триста, осаждавшую булочную. Поневоле я оказался в первых рядах. За толстыми стеклами, отражавшими на своей черной поверхности пятна снега, голубое небо, стены домов на противоположной стороне улицы, тонкие линии трамвайных проводов, разрезавшие окна на две неправильные части, в глубине, между отражений, метались, то исчезая, то вновь появляясь, лишенные тела розовые лица приказчиков и случайной, застрявшей в кондитерской публики. Толпа состояла главным образом из женщин в платках, в худых, дырявых шубейках и подростков лет пятнадцати-шестнадцати. Из задних рядов, крутясь в воздухе, вылетел ком обледенелого снега, сколотый с тротуара, и ударил в стекло. Стекло зазвенело, но не разбилось. Толпа на мгновение отхлынула и вновь приблизилась, молчаливая и сосредоточенная. Еще несколько глыб льда и снега ударилась в окна, но зеркальные стекла, звеня и вздыхая, выдержали удары. Со стороны Введенской улицы появился небольшой отряд конной полиции. Он остановился на углу Широкой улицы, не решаясь вмешаться. Из передних рядов толпы вышел белобрысый, совсем молодой мастеровой. Он тащил за собою длинную, обитую на конце оглоблю, вероятно подобранную на соседнем дворе. Деловито скинув синюю фуражку, он поплевал себе на руки и, с трудом подняв оглоблю, ударял железным концом в зеркальную витрину. На третьем ударе стекло, заскрежетав, поддалось, и мастеровой вместе со своей оглоблей чуть было не нырнул в образовавшуюся дыру. И первый раз толпа закричала — кричали женщины высоко и пронзительно. Почти в то же самое время издали донесся шугой крик, сперва совсем слабый и непонятный, потом все сильнее и звонче:

— Казаки!

Толпа зашаталась на месте, не зная, куда ей бежать, и потом бросилась в сторону Введенской улицы. Меня понесло вместе с другими. Потоком, вслед за десятком женщин — одна им лих в руках держала грудного младенца, завернутого в черный шерстяной платок, — я был втиснут в подворотню. По Большому проспекту рысью проскакала сотня казаков. Сидели они на своих рыжих лошадях прямо и твердо, не глядя по сторонам. Нагаек в руках у них не было, они не преследовали бегущих, как будто отряд ехал по совершенно пустой улице. Когда я выбрался из подворотни, булочная Филиппова была окружена отрядом конной полиции в черных шинелях, на гнедых, тонконогих лошадях. Появился тяжелый, переполненный трамвай. Люди висели на нем гроздьями, цепляясь за поручни, друг за друга. Мне удалось вскочить на подножку с наружной стороны. Около Введенской мы встретили возвращавшуюся назад сотню. Казаки ехали все так же спокойно, по-прежнему не глядя по сторонам. Около Тучкова моста Большой проспект был по обыкновенному многолюден и спокоен. Можно было подумать, что ничего не случилось.

Но уже на другой день в класс пришла едва ли половина учеников. Нас распустили по домам после второго урока. Обратно мне пришлось возвращаться пешком — трамваи перестали ходить. Улицы потеряли свой обычный вид — прохожие сбивались в плотные группы, Между которыми зияли незаполненные пустоты. Изредка, шагом, проезжали отряды конной полиции. Лошади, сдерживаемые туго натянутыми поводьями, приплясывали, толкались, комья грязного снега вылетали из-под копыт. Казаков почти нигде не было видно. На Васильевском острове около разбитой и разграбленной дотла булочной собралась толпа. Толпа молчала.

Только на другой день вечером мне посчастливилось выскочить из дома. Улицы были почти совсем безлюдны. На огромной площади около Мариинского театра было пустынно и темно, только посередине горел костер. На фоне прыгающего, беспокойного пламени вырисовывались фигуры совершенно неподвижных, как будто окаменевших солдат. Казалось, их длинные серые шинели вмерзли в озаренные розовым отблеском огня покатые сугробы снега. Офицерской улицей, погруженной почти в полную тьму — окна домов были тщательно занавешены и только два или три фонаря горели в твердом, морозном мраке, — я прошел на Вознесенский проспект. Издали донеслось тяжелое гудение большого грузовика. Гудение приближалось, наполняя собою острый и безмолвный воздух. Внезапно из темноты вылетел тяжелый, похожий на черного дракона, исполинский автомобиль. Тускло горели его желтые глаза. Грузовик был набит рабочими. Один из них держал винтовку с привязанным к штыку красным флагом. Ветер раздувал полотнище, и казалось, что в стремительном вихре снежинок красная бабочка летит над грузовиком. Так же внезапно, как и появился, не переводя дыхания, дракон вылетел из освещенного фонарем круга и пропал в сомкнувшемся за его спиной непроницаемом мраке.

Революция двинулась.

Преодолев препятствия, которые мне ставила пани Грушевеньская, на другой день с утра я убежал в город. Улицы после ночной пустоты снова стали многолюдными. Полиции почти нигде не было видно. На Гороховой я встретил первую манифестацию с красными флагами. Манифестанты шли рядами, во всю ширину заполняя узкую улицу. Мне долго не удавалось присоединиться к ним — меня постоянно выпихивали на тротуар. Пели песни. Из соседней улицы выехал казачий патруль, но, не обращая на нас внимания, скрылся за углом. С каждой минутой число манифестантов увеличивалось — вскоре вся длинная Гороховая улица была заполнена черной толпой, медленно двигавшейся в сторону Невского. К полудню, пройдя весь Невский до Морской улицы, манифестация начала рассасываться. Оторвавшись от головной группы, я пошел домой, на Офицерскую. Около Литовского замка, бывшего в то время тюрьмой для уголовных, напирая на деревянные ворота, обитые железными полосами, стояла большая, в несколько сот человек, шумная и беспокойная толпа. С одной стороны она растекалась по Офицерской, с другой — по узкой набережной Крюкова канала. Вдруг, перед воротами замка, в том месте, где толпа была особенно плотна, сверкнула в воздухе обнаженная шашка. Вокруг образовалась пустота. В снегу на четвереньках стоял городовой. Он мотал головою, как будто стараясь вытряхнуть сор, попавший ему за шиворот. Так же внезапно, как она отхлынула, толпа, повинуясь движению невидимого режиссера, сомкнулась над городовым. Через несколько минут от нее отделились двое, тащивших длинный пакет, завернутый в серое казенное одеяло. Они шли не в ногу, и пакет толчками, неравномерно, раскачивался во все стороны. Громко завизжав на ржавых петлях, широко, на обе половины раскрылись темные ворота. Вскоре в черную, как кофе, толпу подлили струю молока: то там, то здесь замелькали юркие фигуры в светло-серых арестантских халатах. Один из арестантов пробежал мимо меня. Он держал под мышкой две буханки ситного хлеба, его веснушчатое рыжее лицо сияло восторгом. В воротах тюрьмы наспех сваливали всевозможную рухлядь, вытащенную из замка, старый, просиженный диван, стулья, полосатые матрацы, деревянные скамейки. Из канцелярии притащили поясной портрет Николая Второго в голубой Андреевской ленте. Портрет положили на самый верх костра. Почти одновременно с первыми языками пламени, резко, захлебываясь, затрещал пулемет. Толпа, охваченная паникой, бросилась врассыпную. Эхо выстрелов отдавалось в соседних улицах, создавая впечатление, что не один, а целый десяток пулеметов трещит в сером, морозном воздухе. Несколько человек упало на снег, их затоптали. Я был подхвачен общим потоком и втиснут в узкий пролет Александровского рынка. В течение нескольких минут я думал только об одном: как бы не поскользнуться и не упасть — обледенелая мостовая летела под ногами с непостижимой быстротой. Все тем же человеческим потоком, не останавливаясь, меня вынесло в открытый двор рынка и, протащив через новый узкий пролет, выкинуло в Минский переулок. Несколько шальных пуль низко просвистели над головой. Еще через минуту меня, все такого же безвольного и озабоченного только одним — как бы не поскользнуться и не упасть под ноги толпы, втиснули в мой собственный подъезд.