Изменить стиль страницы

Похоже было, что мой дух стремится к славному мгновению, когда он сможет все принять и обещать защиту, как города-прибежища, где укрывались осужденные безвинно или чересчур сурово, как священные места, где собирались в древности «головорезы и подонки». Но вел себя он двойственно и противоречиво. Ему была, по сути дела, тягостна надежда на рожденье чувства, которое могло бы управлять темнейшими из сил инстинкта и подняться выше сладострастия. Для этого не требуются милосердие и справедливость. Нужны иные качества, иные навыки, иные ритуалы.

Настала новая весна, и приближалась годовщина удивительного дня, казалось возвращенного обратно длинной вереницей гусениц по желтой от пыльцы дороге. И молодой клавесинист из Schola Cantorum едва ль не в тот же день опять давал концерт, играя итальянцев в сопровожденье соловьев. С ним была теперь его подруга, миниатюрная Испанка с Кубы, золотистым цветом кожи напоминавшая изысканный табачный лист; пообещав петь арии и ариетты Кариссими, Кальдары и Антонио Лотти[64] для меня лишь одного, она заставила подумать не без сожаленья о породе никогда не лаявших собак, которых обнаружили Конкистадоры на чудесном острове, где ныне они вывелись и не осталось даже памяти о них.

Клавесин, однако, снова отдал дань Доменико Скарлатти. Будто бы магическая формула, Соната ля мажор воссоздала загадочный тот час как явь — казалось, незнакомка вновь пришла и села рядом, и опять с предельной проницательностью я приник к пределам ее тайны.

Хоть слушателей собралось на сей раз больше, соседний стул остался пуст.

Вдоль ряда приближалась тень.

Мое волнение от мига к мигу нарастало так неодолимо, что с душой, припавшею к зрачкам, и рвавшимся наружу сердцем я невольно повернулся, словно приглашая красоту занять в душе моей привычное ей место. Увидел же простертые ко мне худые руки с пальцами лопаткой, услышал собственное имя, произнесенное знакомым голосом.

И сразу же узнал приятеля, потерянного было из виду: незаурядный музыкант, ценимый знатоками, сюда, на горестные Зимние квартиры, приезжал он в пору обостренья своего недуга.

— Ты здесь? Давно?

— Я с матерью провел тут зиму, дела мои не слишком хороши.

— А выглядишь прекрасно.

Челюсть, которой мог сокрыть он боль, иссохла; бритва, видимо, сняла с нее частицы омертвелой кожи, замещенные блестящим жиром глицерина.

— Да нет. Я догораю.

Рдяные, в прожилках скулы напоминали листья девственной лозы, осеннею порой увившей стену, — не без остатков прозелени и следов улиток. Увы, на угасание его взирал я теми же неумолимыми глазами, что заметили бы в шелковистых волосах иного существа легчайшую волну, на склонах век — прогалину от выпавшей одной ресницы.

— Догораешь? Что же это за огонь?

Он лишь махнул рукой — с небрежностью почти жестокой, но не сводя с меня при этом глаз — так смотрит иногда один мужчина на другого, проникая взглядом в душу в поисках поддержки, мужественного участья.

Теперь казалось мне, что и его глаза лишились оболочек, соприкоснулись с окружающей суровостью, как обнаженные чувствительные окончания, умерить ощущения которых не смогла бы никакая мазь. Их видеть было больно.

— Ты будешь еще здесь? — спросил я. — Хочешь, встретимся?

— Я уезжаю через два-три дня, наверное, в субботу. Увозит мать.

В его дыхании я уловил пары портвейна, но зубы отличались белизной, и рот от этого казался еще довольно молодым.

Все естество его я ощущал так остро, будто бы служил при нем я санитаром, вдыхая испарения его и зная все наперечет невзгоды и причуды.

И неожиданного ждал теперь и от него.

— Позавтракаем у меня? Я за тобой пришлю машину.

— Что же, я согласен.

Он судорожно стиснул мою руку. Мы умолкли — началась Соната фа минор. Мне показалось, музыка нас не сближала, а, напротив, разделяла: тот, кто сам творит ее, подумал я, должно быть, чувствует ее иначе. Приятель весь объят был беспокойством, передавшимся и мне.

— Что с тобой? Кого ты ищешь?

Он обернулся, вслед за ним и я. За нами справа, прислонясь к стене, стояла незнакомка. Она кивнула нам. Черты ее увиделись мне от волненья зыбкими, расплывшимися, как пастель, опущенная в воду.

— Ты с ней знаком? — тон был таким, как будто в опустевшей вдруг груди его пронесся ветер.

— Нет, не знаком. Однажды видел. Кто она?

Имя, прозвучавшее в ответ, не слившись с образом, повисло в воздухе пустым и чуждым звуком, как случается с названием далекого прекрасного холма, чей облик безымянным уж давно живет у нас в душе.

— До завтра, — прибавил он под завершение каденции и встал.

Как на подернувшейся пеплом головне внезапно вспыхивает пламя, так озарилось жаром изможденное его лицо. Он устремился к ней чуть горбясь, но с поспешностью, которая сквозила даже в складках его платья и рано поседевших волосах, что закрывали воротник. Приблизился, и, поздоровавшись, они ушли. Два слушателя позади позволили себе язвительные замечанья. Я поборол смятение, стряхнул с себя остатки одиноких грез и, вновь обретши зоркость взгляда, приготовился соприкоснуться с явью. Забылись и шутихи, и рассыпанные ожерелья, радостная беготня по лестнице и туфля Амариллис на верху струи, и вновь я ощутил, как, точно капли, сочащиеся медленно по стенам сумрачной пещеры, все ближе подступают боль и смерть.

Мой друг пришел, как мы уговорились. Мне все так же было жаль его, но я заметил, что отношусь к нему теперь почти как к средству достиженья цели, к орудию, с которым нужно обращаться то решительно, то осторожно. И мягкость, как нередко у меня случается, была не чем иным, как формой проявленья силы.

Ясности ума сопутствует порой почти животный ужас — видимо, расплата, уготовленная разрушителю иллюзий, попирателю приличий.

За завтраком приятель обнаружил скверные манеры человека невоспитанного и больного: жевал причмокивая, шумно, пил, не проглотив кусок, и не давал себе труда скрывать свою прожорливость и жажду. Заурядные повадки эти в монастырской келье, украшенной гравюрами и книгами, где я обычно только перекусывал, читая или размышляя, — повадки эти ужасали меня еще и потому, что я все время ощущал свое коварство, наполняя то и дело его тарелку и стакан, желая вдоволь накормить и напоить его, как делают, стремясь к себе расположить.

Действительно, казалось, будто должен он заполнить пищею обширные пустоты или накормить кого-то обитавшего внутри, кто угрожал иначе поглотить его со всеми потрохами. Возле дряблого его лица, чуть оживленного вином, в обрамленье длинной шевелюры и галстука, завязанного бантом, — лица, которое еще напоминало романтические маски Анри Мюрже,[65] — я представлял другое — загадочное, мощной лепкой сходственное с вытесанной из базальта головой Пастушьего царя.

И спрашивал безмолвно: «Стало быть, она твоя любовница? Тебе знакомы очертания ее колен? Ты трогаешь ее своими пальцами-лопатками? Ешь, пей!»

Среди заставленных томами стен витало дуновение таинственной природы, от коего душа моя дрожала, точно воздух, заключенный меж сухих дощечек сделанной как должно скрипки. Суть вечных книг, вливающаяся в течение уединенной жизни, застывшая в волнующих осколках удивительных шедевров вечность, преданье, винного оттенка гиацинтом отяготившее невидимый висок,[66] прозрачное сверкание вина, казавшегося воплощенным богом растворенья, и хлеб, и нож, и плод, преображенная огнем полоска мяса, край бокала, удостоенного милости луча, — все, что ни видел я перед собою и вокруг, являлось выражением меня. Полный разных смыслов, я играл с любовью и со смертью. Мой гость и та, которой с нами не было, мне, без вина хмельному, представлялись в сценах новой Пляски смерти.

— Кто это? — спросил он, поворачиваясь к очагу.

вернуться

64

Кариссими, Джакомо (1605–1674) — итальянский композитор, певец, органист. Опираясь на достижения венецианской и римской оперных школ, подготовил многие элементы неаполитанской оперной школы.

Кальдара, Антонио (1670–1736) — итальянский композитор, автор опер, ораторий, кантат.

Лотти, Антонио (1667–1740) — итальянский органист, композитор. Автор опер, кантат, ораторий, церковных произведений. Представитель венецианской школы.

вернуться

65

Мюрже, Анри (1822–1861) — французский писатель; наиболее известен его роман «Сцены из жизни богемы» (1849).

вернуться

66

Гиацинт — в греческой мифологии любимец Аполлона, который нечаянно убил его, попав во время метания диском ему в висок.

Из крови юноши выросли цветы — гиацинты.