Изменить стиль страницы

Священник обмакнул палец в священную мирру и помазал лоб новокрещеному, произнося ритуальную фразу, заглушаемую криками ребенка. Потом облачил его в белую одежду, символ Невинности.

— Accipe vestem candidam…[23]

После этого дал крестному отцу благодатную свечу.

— Accipe lampadem ardentem…[24]

Невинный успокоился. Глаза его уставились на огонек, трепетавший на кончике длинной раскрашенной свечи. Джованни ди Скордио держал нового христианина на правой руке, а в левой — символ божественного огня; он стоял в простой, величественной позе, не спуская глаз с произносящего слова обряда священнослужителя. Он был на целую голову выше всех присутствующих. Ничего вокруг не было белее его седин, даже одеяние Невинного.

— Vade in расе, et Dominus sit tecum.

— Amen.[25]

Моя мать взяла Невинного из рук старика, прижала его к груди и поцеловала. Брат тоже поцеловал его. И все присутствующие поочередно начали целовать его.

Пьетро, еще стоявший возле меня на коленях, плакал. Расстроенный, вне себя, я вскочил, вышел из часовни, пробежал по коридорам, направился прямо в комнату Джулианы.

Кристина испугалась, увидя меня, и тихо спросила:

— Что случилось, синьор?

— Ничего, ничего. Проснулась?

— Нет, синьор. Кажется, спит.

Я раздвинул полог и тихо вошел в альков. Сначала я мог разглядеть в темноте лишь белую наволочку на подушке. Подошел к постели, наклонился к изголовью. Глаза у Джулианы были раскрыты, и она пристально смотрела на меня. Быть может, она по моему виду догадалась о всех моих мучительных переживаниях. И снова закрыла глаза, как бы для того, чтобы не раскрывать их больше.

XXXIX

С этого дня начался последний головокружительный период того несомненного безумия, которое должно было привести меня к преступлению. С этого дня начались поиски самого легкого и верного способа, чтобы умертвить Невинного.

Это было холодное, напряженное и непрерывное обдумывание, поглотившее все мои душевные способности. Навязчивая идея владела мной целиком, с невероятной силой и упорством. И в то время, как все мое существо было в крайнем напряжении, навязчивая идея направляла меня к цели, как по стальному рельсу, блестящему, холодному, не отклоняющемуся в стороны. Моя проницательность, казалось, утроилась. Ничто не ускользало от моего внимания, ни вне, ни внутри меня. Моя осмотрительность ни на минуту не покидала меня. Я ничего не говорил, ничего не делал, что могло бы возбудить подозрение, вызвать недоумение. Я притворялся не только перед матерью, братом и всеми прочими, которые ни о чем не догадывались, но и перед Джулианой.

Я стал казаться Джулиане покорившимся, успокоившимся, временами почти забывшим обо всем. Старательно избегал всякого упоминания о пришельце. Всячески старался ободрить ее, внушить ей доверие, заставить ее выполнять все, что должно было вернуть ей здоровье. Удвоил свои заботы. Проявлял к ней столь глубокую и всепрощающую нежность, что она могла почерпнуть в ней сладость новой, более свежей и чистой жизни. Еще раз я испытал ощущение, будто я переливаюсь в хрупкое тело больной, передаю ей постепенно свою силу, даю толчок ее усталому сердцу. Казалось, я изо дня в день толкал ее к жизни, почти внушая ей живительную силу, в ожидании трагического часа освобождения. Я повторял про себя: «Завтра!» И это завтра наступало, проходило, исчезало, а час не бил. И я повторял: «Завтра!»

Я был убежден, что спасение матери заключалось в смерти ребенка. Был убежден, что с исчезновением пришельца наступит ее выздоровление. Я думал: «Она не может не выздороветь. Она мало-помалу воскреснет, обновленная свежей кровью. Будет казаться новым существом, очищенным от всей грязи. Мы оба будем чувствовать себя очищенными, достойными друг друга, после столь долгого, столь тяжкого испытания. Болезнь и выздоровление отбросят печальное воспоминание в бесконечную даль. Я постараюсь изгладить из ее души даже самую тень воспоминания; постараюсь дать ей полное забвение в любви. Всякая другая любовь покажется ничтожной в сравнении с нашей после этого великого испытания». Видение будущего разжигало мое нетерпение. Неуверенность становилась для меня невыносимой. Преступление казалось мне лишенным своего ужасного характера. Я жестоко упрекал себя за колебания, вызываемые излишней предусмотрительностью; но свет еще не озарил моего мозга, мне еще не удалось найти верного средства.

Всем должно было показаться, будто Раймондо умер естественной смертью. Нужно было, чтобы даже у врача не было никакого подозрения. Из различных продуманных мною способов ни один не казался мне удобным и пригодным. И в то же время, ожидая света откровения, могущего озарить мой путь, я чувствовал, что какая-то странная притягательная сила влечет меня к жертве.

Часто я неожиданно входил в комнату кормилицы с таким сильным сердцебиением, что боялся, как бы она не услышала его. Ее звали Анной; она была родом из Монтегорго-Паузула и происходила от великой расы могучих жен горцев. Иногда у нее было сходство с медной Кибелой,[26] которой недоставало короны из башен. Она носила национальный костюм: красную юбку со множеством прямых и симметричных складок, черный, вышитый золотом корсет с двумя широкими рукавами, которые она редко надевала на руки. Ее голова выделялась на фоне белой рубашки и казалась смуглой; но белки глаз и белизна зубов были ярче белизны полотна. Глаза казались эмалевыми, почти всегда были неподвижны, без взгляда, без мечты, без мысли. Рот был широкий, сжатый, молчаливый, украшенный рядом ровных зубов. Волосы, черные как вороново крыло, разделенные пробором на низком лбу, оканчивались двумя косами, закрученными за уши, как рога горного барана. Она почти всегда сидела с ребенком на руках, в позе статуи, не печальная, не веселая.

Я входил. Большей частью комната бывала погружена в полумрак. Я видел, как белели пеленки Раймондо на руках этой смуглой сильной женщины, которая пристально смотрела на меня глазами неодушевленного истукана, без слов и без улыбки.

Иногда я оставался там, чтобы взглянуть на младенца, присосавшегося к круглой груди, особенно выделявшейся в сравнении с лицом своей белизной, испещренной голубоватыми жилками. Он сосал то медленно, то сильно, то неохотно, то с порывами жадности. Его мягкая щека отражала движение губ, горло трепетало при каждом глотке, нос почти исчезал в мякоти полной груди. Мне казалось, что я вижу, как по этому нежному телу разливается здоровье вместе со свежим, здоровым и питательным молоком. Мне казалось, что с каждым новым глотком жизненная сила пришельца становилась более упорной и более зловредной. Я испытывал глухую досаду, замечая, что он рос, расцветал, не обнаруживал никаких признаков болезненности, кроме этих безвредных пузырьков молочной лихорадки. Я думал: «Неужели все волнения, все страдания матери, когда она еще носила его в чреве, не причинили ему вреда? Или, быть может, в нем гнездится какой-нибудь органический, еще не проявившийся порок, который впоследствии может развиться и убить его?»

Однажды, застав его неспеленатым в колыбели, я, преодолев отвращение, ощупал его, осмотрел с головы до пяток, приложил ухо к его груди, чтобы выслушать сердце. Он поджимал ножки и потом сильно выпрямлял их; двигал руками, покрытыми ямочками и складками; совал в рот пальцы, заканчивавшиеся крошечными ноготками, выступавшими светлым полукругом. Кольцеобразные складки тела мягко закруглялись у кистей рук, у ступней, вокруг колен, на бедрах и в паху.

Не раз я смотрел на него, когда он спал, смотрел долго, все возвращаясь к мысли о средстве, привлекаемый видением маленького мертвеца в пеленках, лежащего в гробу, среди венков белых хризантем, озаренных светом четырех свечей. Сон его был очень спокойный. Он лежал на спине, сжимая в кулачках большие пальцы. Время от времени его влажные губы шевелились, как при сосании. Если меня трогала невинность этого сна, если бессознательное движение этих губ вызывало во мне жалость, то я говорил себе самому, как бы утверждаясь в своем намерении: «Он должен умереть». И я представлял себе страдания, перенесенные из-за него, недавние страдания и грядущие, представлял себе, сколько любви отнимал он у моих детей, агонию Джулианы и все страдания, все угрозы, сгустившиеся в этой нависшей над нашей головой туче. И таким образом я снова разжигал в себе преступное желание, таким образом я снова произносил приговор над спящим. В углу, в тени, сидела на страже женщина из Монтегорго, молчаливая, неподвижная, как истукан; и белки ее глаз, и ее белые зубы блестели не меньше ее широких золотых браслетов.

вернуться

23

Облачись в белую одежду… (лат.)

вернуться

24

Прими горящую свечу… (лат.)

вернуться

25

— Иди с миром, да Господь пребудет с тобой.

— Аминь (лат.).

вернуться

26

Фригийская богиня, почитавшаяся в Малой Азии, Греции, во всей Римской империи. С 204 г. до н. э. культ Кибелы как государственный установлен в Риме.