Изменить стиль страницы

Другой, с того мгновения, как появился, все время стоял передо мной. Был ли то Филиппо Арборио? Угадал ли я? Не ошибся ли?

Я неожиданно повернулся к Джулиане. Она посмотрела на меня. Внезапный вопрос остановился у меня в горле. Я опустил глаза, наклонил голову и с той же судорожной напряженностью, которую испытал бы, отрывая от тела кусок живого мяса, решился спросить:

— Имя этого человека!

Мой голос дрожал, был хриплый и причинял боль мне самому.

При этом неожиданном вопросе Джулиана вздрогнула, но молчала.

— Не отвечаешь? — настаивал я, заставляя себя подавить гнев, который уже готов был овладеть мною, тот слепой гнев, который уже прошлой ночью в алькове налетел на мою душу как вихрь.

— О Боже мой! — мучительно простонала она, отстраняясь и пряча лицо в подушку. — Боже мой, Боже мой!

Но я хотел знать; я хотел вырвать у нее признание во что бы то ни стало.

— Помнишь, — продолжал я, — помнишь ли ты то утро, когда я неожиданно вошел в твою комнату, в первых числах ноября? Помнишь? Вошел сам не знаю почему, потому что ты пела. Пела арию из «Орфея». Ты собиралась уходить. Помнишь? Я увидел книгу на твоем письменном столе, открыл ее, прочел на заглавном листе посвящение… Это был роман «Тайна». Помнишь?

Она продолжала лежать на подушке, не отвечая. Я наклонился к ней. Меня пронизывала дрожь, похожая на ту, что предшествует лихорадочному ознобу. Я добавил:

— Это, может быть, он?

Она не отвечала, но поднялась отчаянным движением. Казалась безумной. Хотела было броситься на меня, потом сдержалась.

— Сжалься! Сжалься! — вырвалось у нее. — Позволь мне умереть! То, что ты заставляешь меня переживать, хуже всякой смерти. Я все перенесла, все могу перенести, но этого не могу, не могу… Если я буду жить, это будет для нас непрекращающейся мукой, и каждый день будет все более и более ужасным. И ты возненавидишь меня: тяжесть твоей ненависти задавит меня. Знаю, знаю. Я уже почувствовала ненависть в твоем голосе. Сжалься! Дай мне лучше умереть.

Казалась безумной. Чувствовала непреодолимое желание броситься на меня, но, не смея приблизиться, ломая руки, чтобы сдержаться, судорожно извивалась всем телом. Но я схватил ее за руки, притянул к себе.

— Стало быть, я ничего не узнаю? — сказал я почти у самых ее губ, становясь в свою очередь безумным, возбуждаемый жестоким инстинктом, делавшим грубыми мои руки.

— Я люблю тебя, всегда любила тебя, всегда была твоей, плачу этим адом за минуту слабости, понимаешь? За минуту слабости… Это правда. Разве не чувствуешь, что это правда?

Еще один светлый миг; и потом — действие импульса, слепого, дикого, неудержимого…

Она опрокинулась на подушку. Мои губы заглушили ее крик.

XVII

Эти бурные объятия заглушили многое. «Дикарь! Дикарь!..» Я снова видел немые слезы в глубине глаз Джулианы; снова услышал хрипение, конвульсивно вырвавшееся из ее груди, хрипение агонизирующего. В душе моей пробежала волна той печали, которая не походила на иную печаль, нависшую надо мной после этого. «Да, поистине — дикарь!» Не тогда ли именно овладела мною мысль о преступлении? Не в минуту ли этого безумия осенило мое сознание преступное намерение?

И снова я стал думать о горьких словах Джулианы: «Как упорно держится во мне жизнь». Но слишком упорной казалась мне не ее жизнь, а та, другая жизнь, которую она носила в себе; и именно та жизнь приводила меня в отчаяние, та жизнь начинала внушать мне мысль о преступлении.

В фигуре Джулианы не было еще заметно внешних признаков: расширения в бедрах, увеличения нижней части туловища. Значит, она была еще на первых месяцах: может быть, на третьем, может быть, в начале четвертого. Связь, скреплявшая зародыш во чреве, должно быть, была еще слабая. Прибегнуть к аборту можно было без большого труда. Как это не вызвали его бурные волнения дня, проведенного в Виллалилле, и этой ночи, эти напряжения, спазмы, конвульсии? Все было против меня, все случайности соединились против меня. И мое враждебное настроение становилось все острее.

Помешать рождению ребенка было моим тайным намерением. Весь ужас нашего положения заключался в предвидении этого рождения, в угрозе появления на свет этого пришельца. И как это Джулиана, при первом подозрении, не употребила все средства, чтобы уничтожить это позорное зачатие? Неужели ее удерживали предрассудок, страх, инстинктивное отвращение матери? Неужели она испытывала материнское чувство даже к этому плоду прелюбодеяния?

И я уже видел нашу будущую жизнь, созерцал ее с прозорливостью ясновидения. Джулиана произведет на свет мальчика, единственного наследника нашего древнего рода. Сын, не мой, благополучно рос; похищал любовь моей матери, моего брата; его ласкали, обожали больше Марии и Натальи, моих детей. Сила привычки мало-помалу успокаивала совесть Джулианы, и она беспрепятственно отдавалась своему материнскому чувству. И ребенок, не мой, продолжал расти под ее покровительством, окруженный ее неусыпными заботами; становился сильным и красивым; становился капризным, как маленький деспот; завладевал всем домом. Эти видения мало-помалу дополнялись различными подробностями. Некоторые фантастические представления принимали очертания и движение реальных сцен; и порой с такой силой врезались в мое сознание, что в течение известного промежутка времени ничем не отличались для меня от реальной действительности. Образ мальчика все время менялся; его поступки, его жесты были самые разнообразные. То я представлял его себе хилым, бледным, молчаливым, с большой тяжелой головой, свешивающейся на грудь; то казался мне розовеньким, кругленьким, веселым, болтливым, чарующе ласковым, особенно нежным ко мне, добрым; или же, напротив, он вставал в моем воображении — весь нервный, желчный, немного дикий, с тонкой психикой, но дурными наклонностями, жестокий с сестрами, жестокий с животными, неспособный на нежность, невоспитанный. Постепенно этот последний образ взял верх над другими, вытеснил их, вылился в определенный тип, одушевился воображаемой жизнью, даже получил имя, имя, уже давно установленное для наследника нашего дома, имя моего отца: Раймондо.

Этот гнусный маленький призрак был прямым порождением моей ненависти; он чувствовал ко мне ту же вражду, что и я к нему; то был враг, противник, с которым мне предстояло вступить в борьбу. Он был моей жертвой, а я — его. И я не мог избежать его, он не мог избежать меня. Мы оба были замкнуты в один стальной круг.

Глаза у него были серые, как у Филиппо Арборио. Из различных выражений его взгляда один чаще всего поражал меня в воображаемой сцене, часто повторявшейся. Сцена была такая: я, ничего не подозревая, входил в полутемную комнату, полную какой-то особенной тишины. Мне казалось, что там, в этой комнате, я один. Вдруг, обернувшись, я замечал присутствие Раймондо, который пристально смотрел на меня своими серыми, злыми глазами. И в то же мгновение меня охватывало непреодолимое желание преступления, такое сильное, что я убегал из комнаты, чтобы не броситься на это маленькое зловредное существо.

XVIII

Казалось, между мной и Джулианой было заключено соглашение. Она оставалась жить. Мы оба продолжали жить, притворяясь, скрывая свои чувства. У нас, как у дипсоманов,[15] были две сменяющие друг друга жизни: одна — спокойная, вся составленная из внешних проявлений сыновней нежности, чистых порывов любви и уважения; другая — беспокойная, лихорадочная, замутившаяся, неопределенная, безнадежная, порабощенная навязчивой мыслью, вечно висящая под угрозой, несущаяся к неведомой катастрофе.

У меня бывали редкие моменты, когда душа, ускользнув от осады всех этих гадостей, освободившись от зла, которое опутывало ее как бы тысячами сетей, бросалась с сильной жаждой к возлюбленному идеалу добра, примеры которого я не раз видел. Мне приходили на память замечательные слова моего брата, сказанные на опушке Ассорского леса и относившиеся к Джованни ди Скордио: «Ты хорошо сделаешь, Туллио, если не забудешь этой улыбки». И эта улыбка на поблекших губах старика приобретала глубокий смысл, становилась необыкновенно лучезарной, подымала меня, как откровение высшей истины.

вернуться

15

Люди, у которых периодически возникает неудержимое влечение к алкоголю.