Что ему оставалось? Он понимал, что сдерживает его больная мать. Что оставалось делать? И он принялся уделять матери как можно больше внимания. Всё внимание. И при этом он не мог не сознавать, что это равносильно подсыпанию яда. Он стал терзаться, и мать из своей болезни увидела его мучения и облегчила их — умерла, хотя могла (и знала это) протянуть, прожить своими муками ещё.
На время организации похорон хлопоты отвлекли его от горящих окон. Он переждал поминки. Переждал ещё месяц, и когда вновь ясно понял, что забота его переместилась полностью и полностью сосредоточилась на нем самом, он вышел из подъезда и пересек двор.
Вычислить дверь было нетрудно. Поднимаясь по лестнице, способный идти уже лишь вперёд, не имеющий сил повернуть и оглянуться, он не переставал изумляться тому, что прежде здесь нельзя было всходить, подниматься вверх, что здесь гулял ветер, по которому нельзя было ступать, — он не мог отделаться от впечатления, что идет по тверди ветра. И на самой лестничной площадке четвёртого этажа — озарение: горящие в сплошной стене темноты окна — это всё равно что сквозные туннели, трубы, пути для ветра, это буквально пути светового сквозняка!..
На звонок открыл человек одного с пришедшим возраста, но выглядевший, в отличие от него, на свои годы и даже старше. Первые секунды оба молчали, потому что признали друг в друге одноклассников. Тот, кто открыл дверь, первым открыл и рот и, вспомнив имя пришедшего, назвал его по имени. Пришедший переступил порог.
— Кто это? — раздался из кухни низкий женский голос.
Человек, открывший дверь на звонок, остановил пришедшего, прошел на кухню и сказал хозяйке, что это его одноклассник и тёзка, с которым они не виделись больше тридцати лет и о котором только вчера говорили.
— Чудеса, и как раз вовремя, — услышал пришедший, о котором сейчас шла речь, — я тебе говорила, всегда говорю, одни сплошные чудеса здесь, все, кто оказались у меня в доме, все пришли сами, будто кто привел или будто что пригнало, будто некуда больше идти, хотя бы одного за эти двадцать лет лично пригласила, хотя бы одного нарочно за руку привела!..
Тот, кто открыл дверь, вернулся из кухни с сигаретой в руке и проговорил: «Понимаете... понимаешь... пришёл ты как раз на поминки... тут друг... э... хозяйки, разбился, не здесь, на юге, в Крыму, короче говоря... Наш друг, всех, лучший человек, умер...»
В коридор качнулось облако табачного дыма, и вслед за ним появился уже пьяный молодой мужчина. Увидев пришедшего, который стоял неподвижно, ожидая, что следующее, не ожидая даже, а просто увязнув по макушку в ситуации, в известии, молодой человек проговорил: «Ну что же, вовремя, вовремя... На такие поминки весь чёртов город поя... явиться должен, и не иначе! — он стукнул кулаком по косяку двери и так, что скорчился от боли и едва не упал, — Так и ты пришёл, умница...Ты выпьешь, да? Ты, конечно, выпьешь, ты должен выпить! — он почти закричал и ещё раз замахнулся на косяк, но только бросил руку вниз вдоль бока, расплескал то, что у него было в рюмке, зажмурился, прислонился к косяку, сжал зубы и бормотал сквозь них. — Все, все пусть приходят, такого больше не будет! А, да чего болтать, просто открыть, открыть двери и окна и крикнуть: пусть все приходят!.. Да, вы выпьете? Выпейте, прошу вас, прошу, вот, обязательно нужно выпить... Вот сюда, я налью вам..»
Пришедший сделал несколько шагов и оказался на пороге очень жаркой и плывущей в табачном дыму кухни: у плиты стояла, очевидно, хозяйка — маленькая, как школьница, одного с пришедшим возраста, но выглядевшая из-за фигуры, быстроты движений у плиты, свидетельствовавших о живости вообще, много моложе; вокруг на стульях, на каркасе от походного раскладного стульчика, на перевёрнутом чугуне, на полу сидели человек шесть молодых мужчин, из которых половина были просто красавцы, самые настоящие красавцы.
Борясь с таким количеством красоты, кухонного жара и блеска, скорби, как со сшибающей с ног волной, пришедший увязал в уме горящие напролёт окна, хозяйку, красавцев и понял, что это были, несомненно, завсегдатаи и что из-за них и горят еженощно окна и — видимо, годами — длится один и тот же разговор и не может кончиться.
Когда он стоял на пороге уже с рюмкой в руке, один из завсегдатаев, до сих пор сидевший за столом, уронив голову на руку, ладонь которой, сжатая в кулак, свисала со стола, поднял голову, взглянул на пришедшего мутными угрюмыми глазами, промолвил: «Ещё один, хозяйка, восполнить место убывшего», горько хохотнул, вновь уронил голову на руку и вытянул ноги до холодильника. Хозяйка обернулась, вскинула голову, взглянула широко открытыми глазами на нового человека, вмиг, показалось ему, оценила его.
— Не-ет, — выдохнула она, перестав помешивать в огромном казане на плите, остановив ложку в каком-то густом поминальном вареве, — не-ет, его нельзя заменить, он ведь и не человек был, — так, солнечная погода, ветер с моря, из степи, маковое поле, да... ну да что уж, его и так почти не было в жизни... Та-ак, ладно, кто со мной на похороны летит? Ты, ты, ты? Ты — не летишь? Летишь? Ладно, там за вас ребята выпьют... Что они все без него? Они ж без него сразу на десять порядков меньше, так, люмпены, бродяги, бывшие скалолазы, спасатели, археологи — ямы рыть, столбы ставить — так, оборванцы, голь, бедолаги, смертники юга... — её голос, почти упавший, вдруг взмыл, она повернулась к пришедшему. — А ты приходи, как вернусь, после девятого дня, приходи обязательно, раз в такой день пришёл, приходи, приходи — сам пришёл ведь, значит надо тебе!..
Этот вид её самой, кухни, всей ситуации поразил его — особенно по контрасту с только что пережитыми им похоронами и поминками собственной матери — он не знал, как такое квалифицировать, куда отнести: маленькая, точно подросток, его ровесница в защитных брючках и маечке, стоящая прямо и, кажется, растущая как травяной стебель, со вскинутой, какой-то египетской головой, с лицом, которым не может полностью завладеть горе, с огромной ложкой в вытянутой тоненькой руке, на фоне огромного довоенного казана, в окружении высоких, угрюмых, лихо предающихся скорби красавцев...
Он пришёл недели через две. За это время, с его вниманием, с пониманием свершившегося и потому захлопнувшегося позади прошлого, с его осознанием своего пути и невозможности сойти с него как с ума — свернуть, повернуть вспять, — он решил и сказал себе, что идти ему сейчас больше некуда, кроме как туда, только туда; это было просто подтверждением в развитии безошибочности его пути и веры в этот путь: туннель, ощупь, «бег на месте» и всё такое — он пришёл.
Придя через две недели, он попал на день рождения — оказалось — бывшей своей однокашницы, подруги хозяйки, вдовы — как и сама хозяйка — театральной художницы. Он сумел разглядеть дом и убедился, что в этом доме и впрямь гуляет ветер: портреты на стенах, картины в рамах, греческая посуда, склеенная из осколков, фотографии раскопок были буквально окнами, сквозь которые свободно сквозило; он увидел, что комнаты — вряд ли вполне и только комнаты, если приходится идти от осколка амфоры, поднятой со дна моря до..., до..., до... — и вся эта масса вещей, вся масса этих вещей, все вещи взялись в доме словно сами собой, принесённые, как ветром, людьми, в свое время бывшими в доме, гостившими в нём, жившими в нём, умиравшими в нём. Дом был одновременно степью, кладбищем, пристанью, госпиталем, ночлежкой, кафе, лавкой, музеем, ещё десятком имен и вещей, где ничто не делалось по воле хозяйки, но всё было каким-то образом определено её присутствием и покорялось ему. Совершенно безошибочным было то, что рядом с кухонной дверью, с выбитым нижним стеклом её — не вставленным, а тут же и навек использованным под сиденье — стояла чугунная, в полцентнера, решетка от парковой ограды. Совершенно естественным и правильным было то, что огромный, как медведь, бородатый русский в исландском свитере, загнав в доставшееся хозяйке от прабабок кресло поджарого латиноамериканца — бог знает какой контрабандой угодившего сюда, — надвигаясь на него, разрастаясь на глазах, точно гриб, толковал о величии древних латиноамериканских цивилизаций и современной латиноамериканской литературы.