А ждал, что, когда увидит не репродукцию, а холст, которого касалась рука самого Сурикова, должно оглушить, перехватать дыхание, должно потом сниться по ночам.
Нет, не оглушило и сниться не будет…
Федор устал, дотащился до жесткого диванчика, стоявшего посреди одного из залов.
Зал был внизу, по сравнению с верхними залами, накрытыми застекленной крышей, казался полутемным, сумрачным.
Федор сидел развалясь, вытянув затекшие ноги. А мимо не спеша проходили люди, каждый утонул в самом себе. Подойдут, остановятся, постоят задумчиво, двинутся дальше. Люди пришли сюда в свободное от работы время. Оно предназначено для отдыха, для развлечений. Но здесь не отдыхают, не развлекаются — слишком серьезны лица, сам воздух насыщен благоговейной суровостью.
Медленно текут мимо Федора люди, и кажется, что все они что-то ищут, упрямо, терпеливо, что-то дорогое, бесконечно близкое, утерянное.
И вот в голове сама собой складывается красивая легенда… В седой древности князь-воин ищет после боя своего сына. Шагает среди трупов, останавливается — сын? Нет, старый дружинник, с которым еще в молодости ходил на половцев, был в плену, бежал из плена, спал на одном пропахшем конским потом чепраке. Нет, не сын, но смотрит князь, вглядывается, вспоминает. Постояв, стряхивает задумчивость, идет дальше — сын? Нет, опять дружинник, веселый бражник, плясун, заводила. И снова вглядывается князь, снова вспоминает: сколько хмельного меда выпито вместе, сколько ночей проведено в бесшабашном угаре, сколько песен спето, каблуков сбито в пляске, девок попорчено. Идет князь, натыкается на тех, кто напоминает ему его самого, его жизнь, его страсти, его грехи, а сына нет, не найдет. Самое дорогое, самое близкое — утеряно.
Люди останавливались напротив Федора перед портретом молодой женщины с ребенком в руках. Федор уже несколько раз скользил взглядом по портрету, безучастно, без интереса — слишком много картин кругом, много среди них женщин, молодых, с младенцами, без младенцев…
После одного такого равнодушного взгляда заметил, что женщина-то слишком молода. Ей лет шестнадцать — семнадцать, а уже на руках — ребенок.
Простое открытие — молода… Открытие, которое может занимать внимание от силы минуту, — сонная вялая мысль, готовая, едва появившись, умереть. Но взгляд задержался, и Федор уже не мог его оторвать.
Чуть-чуть обметенное веснушками лицо, распахнутые глаза, глаза чистые, не тронутые мыслью. Губы нецелованные, припухшие, доверчиво милые, и прическа взрослой женщины. Открытый человек, без секретов — глядите, вся здесь, ничего не спрятано. Ребенок с ребенком. И она не в сиротском наряде — богато одета, не покинута, не обманута, на лице не скорбь, а несокрушимый покой благонравной девочки, не сознающей, что жизнь трудна, сложна, жестока. Вся здесь со своей крохотной биографией — ребенок на руках. Вся здесь со своей простенькой, незапятнанной душой. Вся здесь, с неистраченным запасом доверчивости. Нет причин для жалости, а ее жаль, сжимается сердце. Беззащитна? Не ведает о жестокостях? А может, тебе просто жаль себя, жаль того, что растеряно по окопам? Жаль, что чистота бывает мимолетна, что хорошее проходит, ясная молодость уступает место угрюмой старости.
И еще жаль — ты уйдешь, она здесь останется. Она ли? Есть холст, покрытый красками. Почему ты думаешь о ней как о живой? К ней привык. За несколько минут привык. Не хочешь расставаться. Почему?.. И к живым так быстро не привыкают…
Не стоит думать о разлуке, сейчас встреча, а не расставание, знакомство, а не прощание. Никто тебя не гонит отсюда. Уйдешь и все равно будешь помнить о ней, что живет, что может встретиться…
И появилась зависть… Зависть к человеку, сотворившему такое. Человек, а не бог, но какой человек!
Старательность, добросовестность, аккуратность — заповеди заурядных людей — все ниспровергнуто. Где там старательность, когда в дерзком запале брошен густо замешанный шлепок краски, брошен и забыт во всей его корявости, грубости, обильной щедрости. Добросовестность… Платье, руки, кружева одеяльца, сам ребенок сделаны в каком-то исступлении, небрежно. Сумасшедше плясала кисть. Безумие… И это безумие родило покой, которым дышит угловатая фигурка.
На лице кисть не плясала, не неистовствовала, здесь она вдумывалась. Здесь тишина — человек творил.
Человек, а не бог, но какой человек!
Если б Федору сказали, что ему на одни сутки дадут его силу, его страсть, его дерзость и умение, — на одни сутки, только на сутки, а взамен попросят всю жизнь, всю, которую удалось сохранить от пуль, Федор бы подумал и, пожалуй, согласился бы. Одни сутки побыть таким человеком, а там не умрешь. Будут помнить тебя, считаться с тобой, мысленно беседовать. Не умрешь, будешь жить. А жизнь?.. Федор знает, как ее легко теряли люди на фронте…
Он встал. Теперь ему хотелось бежать обратно в те залы, которые он проскочил. Обратно — к лиловой на снегу ступне юродивого, к горящей свече возле белой рубахи стрельца, ожидающего казни… Обратно… Но хватит на сегодня. Храни то, что получил. А потом тебе, Федька, нужно подумать, серьезно, не спеша, наедине.
Федор подошел к портрету, взглянул на надпись: «В. Серов. Дервиз с ребенком».
Мадам Дервиз, мать-девочка.
Когда-то лежал на снегу с перебитыми ногами — плыл тополиный пух, коченели руки… Подымись в атаку рота Зеленчакова на полчаса позже, не было бы на свете человека по имени Федор Матёрин.
Несколько минут назад сидел на диванчике посреди зала, шли мимо люди, а у него от усталости омертвела душа. Как знать, что было бы, если б он сел перед другой картиной, в другом зале?
Федор вышел на один из пыльных скверов. По скамейкам дремали разморенные на солнцепеке старушки, ребятишки с криком гонялись за продавленным мячом. К газетной витрине — голова к голове — тесно прилипли люди. Одни вылезают из кучи, утирают пот с распаренных лиц, другие протискиваются ближе к газетному листу.
Два седеньких пенсионера — каждый Сократ, не меньше, перед другим — важно доказывают:
— Она, не спорьте, величиной с автобус. Такая разрушительная сила не может умещаться в маленькие габариты.
— Разрешите заметить, вы не представляете, что такое сила атома. Она может быть с детский мяч или даже с наперсток.
Что-то опять случилось в мире — что ни день, то событие. Федор не столько из любопытства, сколько по привычке — осведомляйся, чем скорее, тем лучше, — привалился к спинам, закрывшим газетную витрину. Сразу же кто-то притиснул его сзади, жарко дыша в затылок. Сосредоточенное сопение и неумолкающие разговоры.
— Новостишка-то, а?..
— В чем дело? Я еще ничего не знаю.
— Бом-ба!
— Ну и что?
— Да ничего. Трумэн на Японию капнул… От одной бомбы взрыв такой, что полстраны словно корова языком слизнула.
— Не полстраны, уничтожен всего один город.
— Все равно штучка. Одна бомба — и города нет.
Федор выбрался из толпы.
Разбит и сожжен еще один город в мире.
Новая бомба, о ней на фронте ходили смутные слухи, ждали ее от немцев. Но Федор привык думать о бомбах только тогда, когда они падают ему на голову. А в ближайшие годы вряд ли кто посмеет спустить ему на макушку бомбу. Его волнует сейчас другое.
Он уселся в тени, достал плексигласовый портсигар, закурил.
Бомба. В Японии нет города. Смежив морщинистые веки, дремлют, тоже, видать, осведомленные об этой бомбе, старушки. Визжат ребятишки.
Бомба, сверхсекретная, сверхмощная… А Федор скоро снимет погоны, для него пришло время в упор, решительно спросить себя: «А кем ты теперь будешь, Федька Матёрин?» Обычно отмахивался: «A-а, была бы голова цела…» Голова-то цела, о ней нужно позаботиться.
Ворота конюшни, обледенелая колода, капающая вода с лошадиных губ… Так просто — конюх на всю жизнь?..
Дремлют старушки, плетется прохожий с авоськой, из которой выглядывает бутылка молока, плачет взахлеб девочка — горе, мальчишки отобрали мяч. А на другом конце планеты сейчас, в эту минуту, еще чадят пожарища города, спаленного таинственным, ужасным огнем. Где-то далеко, на другом конце планеты… Здесь же обыденный, трезвый мир, дорого купленный, долгожданный для Федора. И в голове его тоже трезвые, обыденные для всего рода человеческого мысли — как прожить? А перед глазами стоит мать-девочка, которой не суждено постареть, хранит память тронутое веснушками лицо, непорочные глаза, непорочные губы — расстался с нею, но рано или поздно еще встретится. И не проходит зависть: это сотворил не бог — человек. И по длинному ряду залов Третьяковки и сейчас еще ходят люди, ищут что-то сосредоточенно, упрямо, что-то дорогое, близкое, утерянное.