Изменить стиль страницы

— Ну и что же ты предлагаешь?

— Я телефон оборвал, разыскивая тебя утром. Всю гостиницу на ноги поднял. Знаю уже, в сто двенадцатом номере остановился. Но нет и нет — испарился…

— Вышел, значит, прогуляться.

— Хороша прогулочка! Надо было тебе встретиться со стариками, кого-нибудь из них перетянуть на свою сторону, сообщить, что я-де ваш ученик. Именно на учеников-то они и клюют. Иметь подающего надежды ученика для таких старцев что-то вроде наградного листа.

— То есть примите под крылышко за-ради Христа. Но ведь такой Краковский или тот же Никшаев под крылышко из-за одной только старческой филантропии не примут, плату возьмут, заставят под свой голос петь.

— Слушай, не время играть в благородство. Тебе нужен крепкий локоть, так уж не гнушайся, кое в чем иди и на уступки. Донкихотство не к месту, коли твое дело грозит обрушиться.

— Все равно на хребте старика Краковского к истине не подъедешь.

— Не нравится Краковский, иди к Никшаеву.

— Чем этот лучше?

— Уж не собираешься ли с ними копья скрестить?

— Не хотелось бы, но если выхода не будет…

— Тоже мне рыцарь! Заранее могу расписать, как тебе шею свернут. Краковский и Никшаев лишь намекнут, что облоно вытаскивает на свет божий фантастические проекты. А наше облоно не Олимп, в нем сидят смертные люди. Они, конечно, испугаются, что обком или облисполком намылит им шеи, и, поверь, быстренько отмежуются от тебя, осудят со всей строгостью, дадут сигнал в район, а там уж тебя… Я знаю вашу заведующую, эту бабу-ягу Коковину. Она за тебя грудью не станет. Посыплются перья.

— Я затем и приехал сюда, чтобы доказывать — планы не фантастические. Буду огрызаться, буду втолковывать…

— И веришь, что тебе удастся доказать?

— Не верил бы, так сидел бы себе спокойно дома. Буду верить, пока…

— Пока костьми не ляжешь? Не мальчишествуй.

— Костьми так костьми, не я первый, не я последний. Да ты-то на что? Раз взялся за гуж, не говори, что не дюж. Помогай, вместе-то легче пробить.

— Мне быстрей твоего когти остригут. Кто тебя вытащил? Кто рекомендовал? А ведь я представитель облоно, должен защищать интересы своей организации.

— Во-от как! Драка еще не началась, а ты уж оглядываешься, за какой куст бежать?

— Не горячись, а слушай, как исправить положение. Сейчас на трибуне Краковский. Никшаев слушает, и ему не терпится потоптаться на оппоненте. В перерыв я сведу тебя с Никшаевым, он будет рад помощнику, который помог бы лягнуть Краковского. Только в этом твое спасение. Пойми…

Павел стоит передо мной, широко расставив ноги на паркете. В эту минуту его раздражение сменилось властной решительностью, брови туго сошлись над переносицей, лицо приобрело прежнюю твердость, в уголках красивого рта ощущается что-то жестокое. О нет, он не рубаха-парень!..

Я понял: ни о чем не договоримся, — повернулся и пошел прочь. Павел не остановил, не окликнул, проводил меня тяжелым молчанием.

Я шел по длинному проходу посреди зала. По ту и по другую сторону от меня сидели люди, устремившие лица к трибуне, с которой бросал сердитые фразы Краковский. Я шел и в эти самые секунды думал: если уж Павел оказался не тот, на кого можно рассчитывать, то от кого мне еще ждать помощи? Нет в этом зале у меня товарища, я одинок. Единственный друг — слабая женщина, случайный человек среди этих людей. Только она будет мне сочувствовать. Провал! Никакими силами я его не предотвращу.

И я испытал запоздалое раскаяние. А может, прав Столбцов? Может, следовало бы расколоть этих двух апостолов? Пришлось бы заигрывать, льстить, подлаживаться — неприятно, но другого-то выхода нет. Не ради же себя подлаживаться, ради дела, ради школы, ради учеников…

Я сел на свое место рядом с Валей.

— Что случилось? Что тебе сказал Павел? — спросила она шепотом.

— Предложил сделку.

— С кем?

— Да хотя бы вон с ним, — я кивнул на разглагольствующего Краковского.

— А ты?..

— А я не согласился.

Валя молчала, пристально приглядываясь ко мне, наконец снова спросила:

— Уж не жалеешь ли?

— Затопчут они наше дело.

— А если пойдешь на сделку?

— Бросят кость, не больше.

И мне стало стыдно за минутную слабость. Я незаметно нашел ее руку и молча с благодарностью пожал. Я должен подпевать, я должен угождать, я волей-неволей стану сдавать позиции — это ли не топтать самого себя!

7

Перерыв. Я мог бы пройтись по коридорам, заглянуть в аудитории: как-никак в этих стенах прошло пять лет моей молодости. Но мне сейчас не до этого. После перерыва мне выходить на кафедру.

Вокруг меня толпятся люди, разговаривают, курят, никто не замечает меня, никто из них не догадывается, что через несколько минут я предстану перед ними. Они будут меня слушать, они будут меня судить. Кто-то из них, наверное, попытается меня защищать. Должен же кто-то понять меня, поверить мне, поддержать. Найдутся Hie и здесь друзья. Кто они? Может, вон тот добродушно-толстый, с проницательно умным взглядом из-под очков, а может, эта молодая миловидная учительница или ее собеседница — пожилая, озабоченная, с близоруким прищуром добрых глаз. Или, быть может, этот старичок, беспокойно о чем-то толкующий в кучке людей, энергично встряхивающий своей стриженой головой. У него какой-то сугубо провинциальный вид: узкий, жмущий в подмышках костюмчик, на жилистой шее неуклюжим узлом завязан галстук, руки грубые, с обкуренными пальцами. Как узнать, кто из них поймет меня, а кто не сумеет, не захочет понять?..

Я, прислонившись спиной к стене, жадно курю. Рядом со мной стоит Валя, молчаливая, подавленная, доверчиво-беспомощная. Время от времени она робко вскидывает на меня глаза, и я чувствую, как она волнуется.

И когда она глядит так, с волнением, я начинаю недоумевать. Именно сегодня, сейчас, после того как из окна гостиницы мы глядели на спящий пустынный город с устало горящими фонарями, с пением невидимых птиц, мы волнуемся предстоящему докладу, возможному разгрому. Да так ли это все важно! Неужели важнее того, что она рядом со мной, что я могу на нее глядеть, до нее дотронуться, могу даже увести отсюда и остаться с нею с глазу на глаз! Кто мне здесь это запретит?

Взять бы сейчас ее за локоть, вывести из этого заполненного людьми, накуренного коридора, пойти на вокзал, сесть в поезд и… уехать, но не в Загарье, а куда-нибудь далеко-далеко от родных, от знакомых, от дел, от замыслов, от докладов, от всех забот. Куда-нибудь… Не задумываться бы о будущем, не терзать себя разными проблемами, не портить кровь диспутами и ожесточенными спорами, жить бы ради маленьких наслаждений, радоваться бы ручьям весной, новизне и свежести первой пороши глубокой осенью, цветам в собственном палисаднике, радоваться жизни и любить эту женщину, такую беззащитную, такую беспомощную, по сути, одинокую в этом мире. Любить бы!.. Одарить ее не роскошью, не богатыми нарядами, не сверкающими хоромами, а простым человеческим покоем, испытывать счастье оттого, что она тоже отвечает тебе преданной любовью. И почему-то сразу же представилась картина: сад перед домом, желтые цветы, мокрые от дождя, серое, покойное-покойное, ровное небо, и под этим небом, среди мокрой зелени, среди цветов — она, со склоненным лицом идет мне навстречу, мягко ступая по влажному песку маленькими крепкими ногами, центр этого покойного, уютного уголка с его зеленью и серым небом…

Передо мной вырос Павел Столбцов, стал напротив, выставив грудь, разделенную галстуком, бросил полувопросительный, полунастороженный взгляд на Валю и, сразу же выразив на лицё полнейшее бесстрастие, проговорил:

— Тебя ждет Никшаев на пару слов, если, разумеется, ты согласишься удостоить его вниманием.

— Это его желание или твое? — спросил я.

— Мое желание, — ответил он твердо.

— Не буду встречаться.

Павел молча кивнул, повернулся и пошел прочь. В его пухлой и широкой спине, в его решительно размашистой походке я уловил оскорбленное достоинство и презрение ко мне. Этот не окажется в числе моих друзей.