Изменить стиль страницы

После встречи с Павлом она стала еще предупредительней ко мне, еще ласковей. Если я работал в своей комнате, Тоня поминутно шикала на Наташку: «Не шуми, папа работает». Если я засиживался за полночь, она входила и принималась упрашивать: «Утром тебе вставать рано, ложился бы…» А утром она бережно будила: «Вставай, Андрюша, опоздаешь… Умывайся быстренько, завтрак уже на столе». Я отвечал ей благодарностью и сдержанной лаской. Это была почти любовь.

Валентина Павловна жила тихой, затворнической жизнью: заботилась о муже, читала книги, поражала иногда меня осведомленностью в вопросах педагогики и непримиримостью своих взглядов. Она продолжала до сих пор считать, что мысли Василия Тихоновича о школе ненужные и даже вредные. Она постоянно повторяла: «У детей должно быть детство, а ваш друг отнимает его. Он тот же Степан Артемович, только изнанкой наружу». Она говорила, что Василий Тихонович из породы фанатиков, а фанатики всегда узкие, ограниченные люди. Василий Тихонович отвечал ей такой же нелюбовью, как-то при случае обронил по ее адресу: «Комнатный философ в юбке». Мое счастье, что эти два близких для меня человека почти не встречались.

Я не хотел думать, что у нее есть муж, славный, добрый, перегруженный всегда работой Петр Петрович Ващенков, что он каждый вечер остается с ней один на один, что она принадлежит ему. Если и появлялись какие-то зачаточные ревнивые мысли, я сразу же гнал их. Дай им волю, и они загрызут меня, ни о чем другом я уже не буду способен думать. Я спасал себя бездумьем, я, на удивленна самому себе, был расчетлив: заставлял себя встречаться с ней время от времени, обманывал себя, что между нами нет ничего, кроме простой дружбы.

Каждый раз я перешагивал порог ее квартиры со смятением, с усиленно бьющимся сердцем. Постучать в ее дверь всегда было для меня мучением. В самую первую минуту Валентина Павловна казалась мне не такой, какой я воображал ее себе: менее красивой, более обыденной и простой. В моих мечтах она всегда была лучше настоящей Валентины Павловны. Но я быстро привыкал к той, какая есть, сидел за столом, солидно и независимо рассуждал на посторонние темы, большей частью о школьных делах (ох, уж эти школьные дела, как они были безразличны в те мгновения!), а сам исподтишка любовался ее лицом. Вроде ничего особенного в этом лице не было: нежная, прозрачная кожа, голубые жилки на висках, чистый лоб, над тонкой, чуть намеченной бровью, едва приметная морщинка — ничего особенного, но во всем, в плавной округлости скул, в четко очерченных крыльях носа, во всем какое-то мягкое, пронзающее душу совершенство. Если б можно, я бы целыми днями, не отрываясь ни на минуту, смотрел и смотрел в это лицо — никогда бы мне не надоело! Я порой забывался, слишком долго задерживал на ней взгляд. Валентина Павловна розовела, опускала глаза, и я тогда панически смущался. Не оскорбил ли я ее своей нескромностью, боже упаси это сделать!

Любила ли она меня так, как я ее любил? Да, любила. Это я точно знал. Существует масса мельчайших примет, безошибочных, как то, что грозовая туча над головой обещает неизбежный дождь. Об этих приметах даже не расскажешь. Что толку, если я сообщу о том, что она напряженно взглянула исподлобья, или о том, как она вздрагивает, когда ее рука нечаянно задевает мою руку?..

Меня спасала работа. А Валентина Павловна стала бледнеть и худеть, ее округлые щеки ввалились, под глазами я часто замечал синеву.

Как-то она, слушая мои глупые и ненужные рассуждения, вдруг взорвалась, впервые за все время знакомства раздражительно набросилась на меня с упреками:

— Вы эгоистичны! Вы увлечены собой! Вы несносно однобоки! Если вы считаете себя моим другом, то следовало бы почаще вспоминать и… и задумываться над тем, как я живу…

Мы сидели с ней вдвоем. Я видел ее вспыхнувшее лицо, ее гневные и страдающие глаза, слушал ее раздраженный и все же милый мне голос. Я повинно склонил голову, преодолевая хрипоту, произнес:

— Валентина Павловна, я слишком часто вас вспоминаю. Следовало бы реже это делать.

И ее гнев сразу же потух, на глазах заблестели слезы, а лицо выразило страх: сейчас все откроется, сейчас я все ей скажу!

— Извините!.. Глупо веду себя… Последнее время легко раздражаюсь. — Она поднялась и вышла в другую комнату.

Во второй половине июня, в один из дней, когда школа отдыхала от только что кончившихся экзаменов, когда мы, учителя, привыкали к безлюдности и тишине коридоров, пришло письмо на мое имя. Меня вызывали в область с докладом о новых методах обучения.

Письмо не столько обрадовало, сколько испугало меня. Нужно докладывать о чем-то сделанном, завершенном. Да, я за последние месяцы кое-что успел узнать, да, я что-то принял на вооружение, но многое откинул как ненужное, во многом разуверился. Открылись новые нерешенные вопросы, появились новые сомнительные места — конца выяснениям не видно. Сделано? Завершено? Разве я могу один все завершить? Только-только зашевелились другие учителя. Каждый из них должен взглянуть по-своему, со своей сноровкой приступить к поискам. С разных концов, с разными подходами, сообща. Нет, этим я не могу похвастаться…

Но, с другой стороны, мне предоставляют высокую трибуну. Почему бы не воспользоваться ею, не признать во всеуслышание: «Давайте не топтаться на месте, есть возможности искать, есть надежда найти новое, насущно нужное всем нам!» Может быть, шире станет круг моих товарищей, меньше придется действовать ощупью…

Я не мог уехать, не простившись с Валентиной Павловной. Я выбрал время, когда дома должен быть Ващенков. Оставаться с глазу на глаз с нею мне было все страшнее и страшнее: сидишь всегда напряженно, чувствуешь ее отчаянное напряжение, каждую секунду ждешь, что вот-вот вырвутся роковые слова, а уж если они вырвутся, то все полетит вверх тормашками — семья, работа, Ващенков!..

Ващенков весело встретил меня:

— A-а, милости просил!! Мы только что о вас вспоминали.

Я сообщил, что уезжаю в город. Меня усадили за стол, началось традиционное чаепитие с незначительными застольными разговорами. Валентина Павловна, как всегда последнее время, была замкнута, разливала чай, не глядела в мою сторону.

— У нас тоже новости, — произнесла она наконец безразлично.

И холодное безразличие в ее голосе заставило меня насторожиться: что за новости, из приятных ли?

— Петр хлопочет, чтоб его перевели в другой район.

— Как? — обернулся я к Ващенкову. — Вы переезжаете в другой район?

— Куда там! — отмахнулся Ващенков. — Разве отпустят? В Никольничах не могут подыскать первого секретаря. Вот и прошусь туда.

— Что ж, у нас вам плохо?

— Мне-то не плохо, а вот за Валю опасаюсь. Она человек городской, никак не привьется на благословенной почве села Загарья. Никольничи же, считай, пригород. До города всего час на автобусе. Валя и работу сможет найти в городе, и круг знакомых у нее там свой. А то посмотрите, как она выглядит. Трещинов советовал переменить обстановку…

— Теперь от него только и слышишь: в город, в город! Как у чеховских трех сестер — в Москву! — вставила Валентина Павловна.

— Э, да что говорить! Меня не отпустят отсюда. Выгодно ли обкому в одном месте вырезать, чтоб другое латать? Ты бы хотя на время переменила обстановку, Валя. Вот, Андрей Васильевич, посылаю ее вместо себя на курорт — не едет.

— Здесь заниматься бездельем или в другом месте — разница не велика, — нехотя ответила Валентина Павловна.

Ващенков огорченно поглядел на нее:

— Ну что мне с тобой делать? Съездила в город хотя бы, встряхнулась. Сколько лет здесь безвыездно сидишь, кроме Андрея Васильевича, у тебя даже знакомых нет. А в самом деле, съезди в город. Вместе бы с Андреем Васильевичем и отправилась. Остановиться можно у Натальи Павловны или в гостинице… В гостинице чувствовала бы себя менее связанно. Я позвоню в обком, помогут достать номер. Поезжай…

Я увидел, как при этих словах Валентина Павловна побледнела и поспешно наклонилась к столу, чтобы спрятать лицо. Только после этого понял и я, какие последствия скрываются за заботливыми словами мужа. Ващенков предлагает Валентине Павловне ехать в город, нам вместе ехать, одним, с глазу на глаз!