Изменить стиль страницы

Мы сидели обнявшись. У нее были растрепанные волосы, осунувшееся, милое, скорбное лицо.

Неуверенный свет, вливающийся в окно, сообщал, что возвращается день. Даже пустынность города не могла уже ни обмануть, ни успокоить. День возвращается, вместе с ним возвращается и жизнь, хочешь не хочешь, а приходится заглядывать вперед. Уже проскакивают досадные мысли, что скоро надо возвращаться в свой номер, проходить мимо дремлющей на диванчике в сумрачном холле дежурной по этажу, выносить ее пытливый и осуждающий взгляд. День, другой, несколько таких вот ни на что не похожих ночей, а потом… Загарье, Ващенков, Тоня, Наташка, падкие на новости соседи. Докажи, что иначе и быть не могло, что все это, случившееся сейчас, так же неизбежно, так же непредотвратимо, как после ночной темноты неизбежно наступает вот это утро.

Счастье было минутное, часовое, недолговечное. Какое же счастье, когда оно сделает несчастливыми других людей, вовсе не безразличных нам обоим!

У Вали скорбное лицо…

Поют, пересвистываются невидимые птицы в пустом городе с бледными фонарями.

Валя поднимается, глядит, не отрываясь, в окно, произносит:

— Не будем думать о будущем.

И я впервые в своей жизни согласился, что да, не надо думать о будущем. Лучше не заглядывать вперед.

6

Но от будущего никуда не убежишь, оно само идет навстречу.

Наступил день, и мне нужно было заняться делами.

Валя заявила:

— Я не могу с тобой расстаться… Не могу быть одна. Можно, вместе с тобой поеду в институт?

И мы поехали.

Знакомый конференц-зал. На возвышении длинный стол, академически солидный, накрытый зеленым сукном, по стенам портреты: Ян Амос Коменский, Ушинский, Макаренко… Шесть с лишним лет тому назад я еще сидел в этом зале среди других студентов. Ничего не изменилось с тех пор, ровным счетом ничего. Тот же стол, те же портреты, наверно, даже графин на столе тот же самый, много-много раз испытывавший на себе удары председательского карандаша, водворяющего приличествующую этому заведению тишину и благопристойность.

Шесть лет! За это время у меня появились седые волосы на голове, родилась и выросла дочка, многие из моих учеников окончили школу. В это время для меня рухнули и разбились вдребезги некоторые авторитеты, по-иному я стал мыслить, по-иному глядеть на жизнь и на самого себя. Здесь же все по-старому, в этих стенах время остановилось.

Так же, как в мои студенческие годы, к столу, вплотную к председательскому графину, вышел профессор Никшаев. Он по-прежнему внушительно сед, по-прежнему в складках мягкого старческого рта таится снисходительная загадочная улыбка.

Сегодня в том институте, который меня выпустил в жизнь, будет проходить ученый совет в присутствии городского учительского актива: директоров школ, работников роно и облоно; будто бы пришли даже представители из облисполкома.

Этот ученый совет посвящен проблемам ведения урока в школе. Сперва выступит профессор Краковский, второе выступление мое. Пока я сижу в зале рядом с Валей и сжимаю в потной руке туго скрученную тетрадь с тезисами моего доклада.

Профессор Краковский выходит на трибуну. Он мужиковат на вид, лысая голова ушла в широченные плечи, массивный подбородок подпирает узел галстука, кисти рук лопатами. Никшаев и Краковский — два педагогических столпа в нашей области, оба с незапамятных времен преподают в институте: один заведует кафедрой методики преподавания, другой считается специалистом по вопросам дидактики.

Они преподавали и мне. Без сомнения, каждый из них вложил в мою голову какие-то знания, чему-то научил, но я никогда не вспоминал ни об их лекциях, ни о них самих. Ни разу не случилось, чтоб я вдруг спохватился: а ведь верно, это еще говорили в свое время Краковский или Никшаев!.. Я даже и не вспомнил бы об их существовании, если б они сейчас мне не напомнили о себе, появившись в знакомой обстановке, за знакомым мне столом.

Краковский привычно уперся толстыми и короткими руками в борта кафедры, нацелился обширной лысиной в зал и заговорил суровым гулким голосом. И с первых же слов я понял: уже знаю, что он скажет дальше. Он и во время моего студенчества, так же устрашающе уставив на слушателей свою лысину, вещал на ту же тему. А тема не очень-то глубокая: утомляемость учеников на уроках и методы борьбы с ней.

— М-мы нив-велируем состав учащихся! — гремел Краковский. — Семилетних детей, только что севших за парты первого класса, и семнадцатилетних юношей и девушек, стоящих на пороге самостоятельной жизни, мы одинаково заставляем отсиживать сорок пять минут без перерыва. Академический час для нас остается чем-то вроде языческого табу. Академический час неприкосновенен! Мы боимся поднять на него руку!..

А Никшаев, конечно, улыбается. О нет, он не сторонник взглядов Краковского. Он терпеливо и скромно ждет своей минуты. Он будет говорить мягко, вкрадчиво, с язвительной иронией, суровость и напористость не его черта. Он, профессор Никшаев, очень давно пришел к выводу, что утомляемость учеников на уроках — очень важная проблема, но его уважаемый коллега, профессор Краковский, к ее решению подходит сугубо механически, предлагая урезать уроки, вводит тем самым страшную путаницу. Проще разбивать уроки на двухминутные перерывы. В первых и во вторых классах во время урока можно делать три таких перерыва, в третьих и в четвертых — два и т. д. и т. и.

В свое время я смотрел на этих профессоров, как и подобает смотреть студенту на научные светила первой величины, верил, что каждое их слово содержит недоступную мне премудрость. Теперь же слушал и удивлялся. Из месяца в месяц, из года в год два ученых мужа ведут между собой войну. Со стороны может показаться, что это поединок великанов. На самом же деле дерутся лилипуты, их проблема так же важна для жизни, как спор, с какого конца разбивать яйцо. Можно утомить не за сорок пять, не за двадцать минут, а за десять, можно и два часа без всяких перерывов преподавать так, что ученики не захотят уходить с урока. Не может быть вопроса: сколько времени преподавать? Есть вопрос: как преподавать?

А Валя, родной мне человек, слушает с видом примерной ученицы: вытянула шею, подалась вперед. Ее подкупает вид Краковского, его суровый голос, его поза неуступчивого воина, он для нее ниспровергатель основ. Она думает, что он прокладывает мне дорогу, мне, еще неопытному в крупных схватках, еще не крепко стоящему на ногах. По неосведомленности и простоте душевной Валя видит в нем друга.

И только для того, чтобы разрушить это впечатление, я сказал:

— Руки чешутся…

— На кого? — спросила она.

— Да вот на этого корифея, — кивнул я на Краковского. — Так и хочется ударить.

С минуту она недоуменно мигала светлыми ресницами, потом отвернулась, и с новым вниманием, с новым выражением на лице принялась слушать.

В это время сзади меня негромко окликнули:

— Андрей… Бирюков…

Я оглянулся. В проходе стоял Павел Столбцов в светлом костюме, широкий, внушительно серьезный. Он многозначительно кивнул мне: «Выйди сюда». Я поднялся.

Взяв за локоть, мягко поскрипывая ботинками, он повел меня из зала в комнату, которая во время моей учебы в институте называлась «профессорской».

— Ты когда приехал?

— Вчера.

— Почему не позвонил вечером или утром? Нам надо было встретиться, обсудить.

— Не смог, Павел, — ответил я, пряча глаза, боясь одного, чтоб не спросил, что за женщина сидит рядом со мной.

Но Павел был озабочен: он, хмурясь, закурил, бросил спичку, заговорил торопливо:

— Положение сложное. Старики дружно, в один голос возражают против тезисов, которые ты представил в облоно.

— Кто эти старики?

— Никшаев и Краковский. В один голос…

— Так и должно быть. Тут-то они споются.

— Но ты понимаешь, чем это пахнет?

— Наверно, порохом.

— Пахнет не порохом, а сырой землей. Чихнуть не успеешь, как все твои высокие идеи закопают в глубокую могилу.

Павел глядел на меня серьезно, с осуждением.