Изменить стиль страницы

— Что-то новое. Не слыхал от нее таких комплиментов.

— Ей лишь не нравятся ваша строптивость, излишняя самоуверенность и прочее в этом духе. Клешнев соглашался, по статью не показал, заявил, что до публикации любой материал — редакционная тайна.

— Боится, что я подыму звон в райкоме…

— Вас боится или меня — не знаю. Это не так уж интересно. Коковина ушла, а у нас с Клешневым начался обычный разговор. Я помнила вашу просьбу не наседать на него, но не исполнила ее. Таким Клешневым следует ежеминутно надоедать. Я стала наседать, почему он не дает ходу вашей статье. Слово за слово, и он обронил…

Валентина Павловна до слез покраснела, нахмурилась, стукнула своим маленьким кулаком по столу:

— Какая пакость!.. Что скрывать, он недвусмысленно намекнул, что я стараюсь из особого к вам расположения, дурно пользуюсь добросердечием мужа… Фу, как грязно!.. Хуже пощечины.

Я не осмеливался глядеть на Валентину Павловну, долго молчал, наконец решился сказать:

— Я не должен ходить к вам…

— Почему? — выкрикнула она. — Жить так, как требуют Клешневы?

— За такие намеки в старое время вызывали на дуэль. Теперь я не могу даже пойти к Клешневу и тряхнуть его за шиворот. И вы и я безоружны перед ним.

— Ну нет, думаю, он почувствовал, безоружна ли я перед ним. Через десять минут после своих слов он выскочил как ошпаренный. Но это еще не все…

— Кажется бы, достаточно и этого…

— Клешнев, должно быть, испугался, что я передам все мужу, и решил первым донести.

— Как! Он посмел сказать это Петру Петровичу!..

— Нет, он просто жаловался, что я его извожу, что не подчиняюсь, что ему со мной трудно работать… Петр мне позвонил, я рассказала. Он по своей милой привычке ответил: «Не обращай внимания». Как я могу не обращать внимания? Как мне работать бок о бок с ним?.. Я дождалась Клешнева, сказала то, что раньше не успела досказать, и заявила, что с этой минуты работать вместе с ним не буду. Поглядели бы вы на его физиономию: и радость, что я ухожу, и страх, что припомню обиду, и постное оскорбление за то, что его обозвала бездарью, сухарем, никчемностью, даже не ожидала, что такой выразительной может быть его суконная рожа. Вот… Ушла… Вы опять меня в душе должны презирать.

Она подалась ко мне через стол. Презираю ли я ее? Обнаженная шея, обнаженные руки, вызывающе-дерзкое выражение на лице, глаза блестят — я отвернулся. Где уж презирать — поздно! Соверши она теперь заведомую подлость, я б и тогда прощал ее и оправдывал.

Что же будет дальше?.. Пока не прочна та нить, что нас связывает, надо рвать ее. Потом что ни день, то трудней это сделать. Я не мальчик, я могу себе представить, какой катастрофой может кончиться наше сближение. Катастрофой не только для меня и для нее, но и для тех, кто живет вместе с нами… Порвать?.. Я у нее единственный товарищ, если не считать мужа. Сейчас у нее снова пустота впереди, сейчас, больше чем когда-либо, ей будет нужна поддержка со стороны. Порвать?.. Ведь этим я оберегаю свой покой, облегчаю свое существование. Свое, а не ее! Не пахнет ли это предательством, не называется ли это: бросить в беде?

Сжать душу, мертвыми узлами связать самого себя, свои чувства, свои желания, но не рвать, встречаться, как встречался. Другого выхода нет.

Я расстался с Валентиной Павловной в полном смятении. Я не верил в себя, не верил, что могу предотвратить катастрофу.

Слух о моей статье просочился сквозь стены редакции задолго до этого разговора. В селе Загарье не бывает секретов. Но то, что сама Коковина была в редакции, то, что Валентина Павловна ушла из газеты, разругавшись с Клешневым из-за моей статьи, — все это вызвало многочисленные слухи. Какими бы они там ни были, но из-за них ненапечатанная, мирно покоящаяся в столе Клешнева статья приобрела ощутимую силу.

Статья! Против Степана Артемовича, против Коковиной! Статья, вокруг которой разгораются страсти! Ничто не поражает так воображение, как смутные слухи, несущие полураскрытую тайну. За спиной Бирюкова не просто поддержка учителя физики Василия Тихоновича Горбылева, не только признание старейшего в районе педагога Ивана Поликарповича Ведерникова, за его спиной еще и статья в газете! Таинственная, неведомая статья! Что-то в ней говорится? Как она обрушивается на авторитеты? Есть сведения, что за эту статью стоит горой сам Ващенков. Почему?.. Это тоже небезынтересно… Это тоже стоит обсосать… Но так или иначе, Ващенков на стороне Бирюкова. Ай да Бирюков! Уж не закатывается ли солнышко Степана Артемовича! Уж не придется ли уступить старику?..

21

А Степан Артемович продолжал лежать у себя дома под наблюдением врача. К нему не пускали. Он был единственным человеком из школы, который был в стороне от событий. И то, что все происходило за его спиной, мучило меня. Было бы легче, если б он по-прежнему оставался моим противником.

Тоня, как и большинство учителей, слепо поклонялась Степану Артемовичу. Но после того как он спас ее дочь, спас, а сам слег в постель, благодарность и уважение Тони к нему переросли все пределы.

— Какой человек! Все говорят, что строг. Да разве можно без строгости! Он строг, когда нужно, а так добрый. Ты вот все противишься ему, пользуешься болезнью. Тебе не стыдно? — повторяла она мне.

Я отмалчивался и ждал часа, когда можно будет встретиться с больным директором, разрешить начистоту все сомнения.

И вот нам сообщили, что Степану Артемовичу легче, что его можно навещать.

Мы нарядились, словно шли не к больному, а на званые именины. Я надел свой лучший костюм. Тоня, как в добрые времена нашей молодости, долго вертелась перед зеркалом, поправляла кружевной воротничок на платье.

Молчаливые, торжественные, смущенные, преисполненные благодарности, мы переступили порог дома Степана Артемовича.

Наш директор жил в маленьком домике, на железную крышу которого клали свои ветви старые липы. Не только я и Тоня, но и остальные учителя редко когда заглядывали за его стены — хозяин не отличался чрезмерной общительностью.

Просторная комната с яркими половичками на крашеном полу, цветы в потемневших кадушках, этажерки с книгами; на одной из этажерок гипсовый бюст Льва Толстого; на видном месте висит скрипка, которую, верно, много лет не снимали с гвоздя, — все говорило о покойной, чистой, скромной жизни старого сельского интеллигента.

Степан Артемович лежал в постели возле маленького столика, заставленного аптечными пузырьками, заваленного журналами. На белоснежно-чистой подушке его лицо казалось сейчас лимонно-желтым, морщины на нем утратили жесткость и грубость, а большие уши, тонкая шея, голубовато-серые глаза вызывали впечатление чего-то детского, беспомощного. Так и хотелось погладить рукой по жестким седым волосам.

Желтой, сморщенной рукой он указал нам на стулья, покряхтел:

— Садитесь… Вспомнили?.. Спасибо.

— Вам спасибо, Степан Артемович, — проникновенно поблагодарила Тоня.

Она присела на краешек стула, в своем нарядном платье, рослая, зардевшаяся от смущения, налитая здоровьем, так не подходящая к скучной обстановке, окружавшей старого и больного человека.

— Вам спасибо. Дочь спасли — шутка сказать! Отблагодарить вас не в силах. — Тоня в чинно положенных на колени руках смущенно комкала чистый платочек.

— Бросьте, бросьте! — с напускной суровостью махнул на нее Степан Артемович. — Лучше расскажите, что делается на белом свете. — Он перевел взгляд на меня. — Что новенького, Андрей Васильевич?

Тоня выразительно покосилась на меня. А я в эту минуту пытался разгадать: насколько осведомлен Степан Артемович о тех делах, которые идут сейчас в школе? Вряд ли его держали в полном неведении.

— Так что новенького? — настойчиво повторил Степан Артемович.

Он глядел на меня утомленным взглядом, но под этим утомлением, как угли под пеплом, чувствовалось, тлела подозрительность.

— Нового много, — ответил я как можно спокойнее.

— Вы продолжаете работать?