Изменить стиль страницы

— Клянусь, что во время казни я ни на минуту не выйду из этой комнаты, — пообещал Петр.

— Вот это разумные речи, — сказала Финетта и поцеловала Петра в губы. — И ты клянешься всем, что есть для тебя святого?

— Для меня нет ничего святого, — сказал Петр, — но я клянусь тебе своей честью.

Этого Финетте показалось мало.

— А родители у тебя есть? — спросила она. Петр правдиво ответил, что родителей у него нет.

— Тогда поклянись мне их памятью.

Петр поклялся.

— Но теперь, пожалуйста, — попросил он уже в нетерпении, — уйди и оставь меня одного.

Когда Финетта ушла, многословно сетуя на эгоизм мужчин, этих грешных, похотливых бабников, котов, прохвостов, которые, попользовавшись человеком, потом его прогоняют, Петр встал, тщательно умылся и оделся, а затем не менее тщательно принялся чистить пищаль Броккардо; вычистив ее, он вложил в нее не дробь, а одну из пуль, которые граф Гамбарини держал в шкатулке для охоты на крупного зверя.

Замысел, на который подвигла его Финетта точным описанием нечеловеческих мук осужденных, был прост и имел то преимущество, что в данном случае были удовлетворены как его разум, так и совесть; однако осуществление его требовало такого героизма, что Петр с полным основанием, по собственному признанию, испытывал ужас и в то же время не терял надежды понравиться герцогу, хотя он, Петр, — здесь мы опять позволим себе прибегнуть к его же собственному выражению, — замыслил «ошеломить» владыку и поставить его на место: пусть он не сможет спасти Джованни, но во всяком случае не допустит его мучений, и как только палач коснется осужденного, Петр пошлет в сердце Джованни пулю из превосходной пищали Броккардо.

Это было смелое и великое решение, достойное истинного мужчины, но оно развеялось как дым, ибо неожиданно оказалось, что смерть, уготованная Джованни, не будет ни четвертованием, ни снятием кожи, но кое-чем, по словам Финетты, получше, настолько получше (или похуже), что разработанный Петром план стал излишним и никчемным.

Вопрос, какие приготовления сделают власти для близящейся казни, очевидно, волновал умы не только Финетты и Петра; когда главные ворота герцогского дворца медленно и с удручающим скрипом раскрылись и оттуда выехала тяжелая телега, нагруженная высокими решетками с остриями на концах, площадь стала быстро заполняться народом, стекавшимся со всех улиц и переулков; мужчины торопились так, что застегивались на ходу; женщины поспешали простоволосые, в туфлях на босу ногу, набросив поверх сорочек шерстяные шали и кофточки.

Повозка миновала статую императора Веспасиана и остановилась посреди площади, а челядь, сопровождавшая ее, словно не в силах дождаться минуты, когда можно будет приступить к исполнению своей задачи, со рвением принялась снимать на землю тяжелую стальную поклажу, чтобы на глазах у толпы построить просторную, открытую сверху клетку.

Страмбане хорошо знали эту клеть, поскольку ежегодно, обычно шестого сентября, в день рождения герцога, дворцовые сады открывались для широкого доступа, и эта клеть делалась главным предметом внимания детей и взрослых, далеко превосходя своей притягательностью даже художественный центр парка — скульптуры двух титанов, один из которых замахнулся палицей на другого, а этот другой пытался камнем размозжить голову первому, — герцог в своей мизантропии называл этот шедевр «Символ человеческих отношений» либо просто «Человеческие отношения», — и даже забавную игрушку, рассчитанную на простачков, огромную клумбу, где цветы были рассажены в виде циферблата со стрелками, которые приводились в движение механизмом, скрытым под землей; так вот, эта клеть, по вертикали превосходившая возможную высоту львиного прыжка, была временным летним местопребыванием грозного Брута, огромного хищника берберийского племени, кровожадного и своим одиночеством самому себе опротивевшего льва, о котором говорили, будто он каждый день сжирает сырым полконя и что пятнадцать лет тому назад герцог получил его в дар от венецианского дожа. И тот необычный факт, что клеть, в зимние месяцы разбиравшаяся на части и хранившаяся в оранжерее, теперь ни с того ни с сего была вынесена на самую середину площади, давал однозначный ответ на вопрос, поднявший на ноги всю Страмбу: Джованни Гамбарини будет заживо брошен на съедение льву, который растерзает его своими ужасными когтями, разорвет чудовищными клыками, и граф погибнет так, как некогда гибли первые христиане.

Да, именно как первые христиане; эта мысль привела Страмбу в смятение сверх всяких представлений и ожиданий. Теперь, точно так же, как полтора тысячелетия назад, людей истязали всеми мыслимыми и немыслимыми способами, включая толчение в ступе, но из благоговения перед неописуемыми Христовыми муками никого не распинали на кресте, точно так же, как — памятуя пресловутое истребление первых христиан во времена правления римских императоров — никого не бросали на растерзание диким хищникам, и вот герцог Танкред, точнее, его дьявольский capitano di giustizia, ибо страмбане, как уже водится, верили, что герцог, в сущности, добрый человек, но находится под влиянием шефа полиции, решился прибегнуть к этой мере, и, конечно, это было чересчур, переходило всякие границы, вопияло не только к небесам, но и выше. И Страмба, город мирных перчаточников, расшумелся, зазвенел мелодией, сложенной из монотонных, но в высшей степени взволнованных, шепотом произносимых вопросов, вроде:

— Ты слышал?

— Не может быть!

— Что, Брут?

— Что же это, наверху все с ума посходили?

— Молодого Гамбарини, будь проклято его имя отдать на растерзание льву?

— Говорю тебе, там уже клетка стоит. — И так далее и тому подобное, и все это вместе производило такой гул, будто гора Масса готовилась к вулканическому извержению; до экзекуции было еще далеко, даже клетку установили еще не вполне, а уже лилась кровь и трещали кости, ибо узенькие улочки, ведшие к пьяцца Монументале, оказались забиты рыбаками, изгнанными с рынка, их кадушками и ишаками, причем некоторые из кадушек не выдержали напора ротозеев, валивших в центр города, и рыбаки, так или иначе выведенные из равновесия, принялись мужественно и бесцеремонно палками и кулаками оборонять свои добытые у моря клады; в дикой свалке и кутерьме, сопровождавшейся ревом людей и криками ослов, нескольких граждан втоптали в грязь, в помои, покрывавшие мостовую; среди них оказалась девяностолетняя старушка, набожная Чезарина Минутоло, нашедшая свой конец меж раздавленных осьминогов и морских вшей, устриц, морских звезд и ежей.

И тот, кто до сих пор не верил, что дотоле неслыханное дело совершится, убедился в этом, когда около десяти часов утра снова отворились ворота дворца и из них выехала, влекомая парой взмыленных меринов, настолько перепуганных, что двое возчиков должны были вести их под уздцы, вторая клеть, на трех железных колесиках — двух спереди, одном — сзади, которая медленно и неуклюже катилась вперед; и в этой клети лежал сам Брут, песочного цвета, огромный, высокомерный, и облизывал себе лапы; то была его дорожная клетка, в которой его некогда доставили из Венеции. Толпа обмерла, только где-то позади пискнул тонюсенький женский голос, произнеся какое-то жалостливое слово, относившееся, конечно, к тому, кто должен стать жертвой Брута, — poveretto[42], но Брут приподнял свою огромную гривастую голову, глухим рыком заглушив и этот робкий голосок.

В эту или приблизительно в эту минуту Финетта, озабоченная душевным состоянием своего возлюбленного, заглянула в комнату номер пять и, к удовольствию своему, обнаружила, что Петр лежит одетым на измятой кровати, лицо у него желтое, а сам он словно окаменел в отчаянии; мы отмечаем, что все это она обнаружила к великому своему удовлетворению, поскольку опасалась, напротив, застать его в состоянии деятельного нервического возбуждения, когда совершаются разные безрассудства. Подсев к нему, она стала нежно гладить его по волосам.

вернуться

42

Бедненький (ит.).