Изменить стиль страницы

— Ах, значит, все-таки, все-таки… я ушам своим не поверил, когда этот пузан мне доложил, что здесь странствует некто, чей облик напоминает мерзопакостную, проклятую, предательскую морду Одорико Гамбарини и возраст коего совпадает с возрастом его придурковатого сына, которого он произвел на свет к радости одних чертей! — После такого вступления герцог напряг голос, он стал чуть посильнее. — Я не поверил, что прямой потомок самого отъявленного бандита века отважился приблизиться к Страмбе меньше чем на сотню гонов, более того, что он своей вонючей ногой осмелился ступить в ее ворота.

— Дядюшка Танкред! — рыдал Джованни. — Дорогой мой дядюшка, отчего вы оскорбляете память моего отца и почему гневаетесь на меня? Что я вам сделал?

Герцог обнажил свои острые, пожелтевшие зубы и смешно передразнил нытье Джованни:

— «Дядюшка Танкред! Дорогой дядюшка Танкред!» — И продолжал, все возвышая голос: — Не могу понять, мерзавец, что это — подлая дерзость или полный кретинизм — напоминать мне о нашем сомнительном родстве, ведь от этого преступление, на которое дерзнул твой отец, выглядит еще гнуснее, чем оно было бы, если бы его со вершил кто-то совершенно посторонний! Чего тебе здесь нужно, что за крысиную цель ты преследуешь, бледнорожая мартышка? Я тебе скажу, я все выскажу за тебя, ублюдок недоделанный! Ты хотел учинить тот же разбой, что не удался твоему трусу отцу! Ты прокрался в Страмбу, надеясь не быть узнанным. Ты держал совет с самим дьяволом, но набрел на величайшего из тупиц среди прислужников Люциферовых, если он, разумеется, умышленно не желал склонить тебя к преступной глупости, но в таком случае это был хитрец из хитрецов. Запиши это себе на лбу, я ничего не забыл, я не смилостивился в своем гневе и в своей жажде мести, впрочем, в этом ты вскоре убедишься самым наглядным образом, так что на лбу записывать не придется: коли из моих рук выскользнул твой проклятый папаша, я изведу тебя, кошмарное привидение, мешком пришибленный дурень, живое воплощение жалостного конца людского племени! Право, право слово, Господь Бог бесконечно добр, ведь не будь он так добр, он спалил бы тебя в огне, чтоб больше не видеть тебя и тем оскорблять свой зрак, а вот я не столь добр, да будет небо мне свидетелем, я вовсе не такой добренький.

Теперь добрый дядюшка Танкред ревел так, что зазвенела одна из круглых стекляшек в окне; дрожали и факелы, зажатые в кулаках стражников, так что красное пламя, горевшее позади разгневанного герцога, адски заполыхало.

— Я сдеру с тебя шкуру, раздавлю, как лягушку! — гремел герцог и, подняв руки с широко расставленными пальцами, двинулся на посиневшего Джованни, а тот все отступал на нетвердых ногах, пока не наткнулся задницей на край конторки. — Ты ничтожный заменитель того, кого я предпочел бы иметь в своей власти, но ничего, я утешусь и тобой, с радостью полакомлюсь, облегчу свою душу.

— Parlar benissimo, как прекрасно он говорит, — прошептала Петру восхищенная Финетта.

«Бедняжка Джованни, — подумал Петр. — Несладко ему». Он не сомневался, что подвыпивший герцог хорошо знаком с прелестной хозяйкой и ради ее прекрасных глаз теперь разворачивает все регистры своего красноречия.

Меж тем добрый дядюшка Танкред прекратил речь и влепил Джованни пощечину, сперва справа, а потом — слева. Несчастный некоторое время стоял, шмыгая носом, откуда струйкой текла кровь, а затем разрешил явную безнадежность и безвыходность ситуации тем, что лег, то есть рухнул, на пол.

— Унести! Унести! — бушевал герцог. — Унести, связать, пока не хрустнут суставы, если в его хилом теле они найдутся, приковать, бросить на съедение крысам в самую глубокую из всех тюрем!

Стражники потащили Джованни за ноги, причем белокурая голова племянника стукалась о неровности пола, а добрый дядюшка Танкред поворотился, чтобы следовать за ним; было видно, как от движений шпаги, висевшей у него на левом боку, чарующе-элегантно приподнимается край его герцогского плаща. Петр слышал, как Финетта, стоявшая на ступеньку выше, перевела дух. Но вздох облегчения был преждевременен. Если Джованни погиб, то и Петр еще не выиграл сражения, поскольку подлый трактирщик осмелился легонько потянуть герцога за оторочку его шелковой манжеты.

— Смею напомнить Вашему Герцогскому Высочеству, о чем я осмелился докладывать вам прежде, то есть о подозрительном компаньоне, вместе с которым молодой Гамбарини, будь он осужден и проклят, поселился в моем заведении.

— Кто он, где он, этот гаденыш? — вопрошал герцог, все еще зло и мрачно, но уже без страсти, без надлежащего огня, ибо он уже успокоился, выметав все громы и молнии своей ярости.

«Теперь моя очередь parlar benissimo», — подумал Петр, с бьющимся сердцем спустился с лестницы и, сняв шляпу и улыбнувшись, отвесил герцогу учтивый поклон.

— Я не без оснований могу считать, что двойной вопрос, который вы, Ваше Герцогское Высочество, только что задали, касается моей особы, хотя и не чувствую себя ни достойным подозрения, ни тем менее — гаденышем, — проговорил он. — Меня зовут Пьетро Кукан да Кукан, как я верно и правдиво, исполняя предписание, записал в книге для прибывших иностранцев; я дворянин, чех по происхождению, родился в императорском королевском городе Прага и иду оттуда в качестве компаньона и защитника молодого графа Джованни Гамбарини.

— Будь это имя осуждено и проклято, — перебил его трактирщик.

— Мне ясно, что синьор Пьетро Кукан да Кукан — такой дурак, что дальше некуда, — проговорил герцог. — Оказаться свидетелем того, что сейчас произошло с молодым Гамбарини, а потом явиться пред ясные очи Моего Высочества и без обиняков и без угрызений совести признать себя компаньоном Гамбарини, да еще улыбаться при этом, словно ягненок, — на такое способен только балбес, начисто лишенный рассудка. Отчего вы, ради Бога и всех святых, не ответили так, как в вашей ситуации ответил бы всякий здравомыслящий человек? Мне заранее делалось дурно — настолько я был уверен в таком, например, ответе, что с молодым Гамбарини вы познакомились по дороге случайно и что понятия не имеете, кто он и так далее?!

— Оттого, что это была бы неправда, — сказал Петр. — Мне тоже приходил на ум подобный ответ, которого Ваше Герцогское Высочество ожидало с такой уверенностью, и мне тоже заранее делалось дурно. Мой несчастный друг Джованни признался, что он Гамбарини, хотя понимал, что на этом роде лежит проклятие; он ступил на путь правды, и этот путь оказался исключительно трудным; а я, его защитник и в определенной мере воспитатель, должен был избрать удобный, но несвойственный мне путь умопомрачительной лжи? Никогда, ни в коем случае. Конечно, в интересах полной истины я обязан признаться: я вполне сознавал, что даже если бы я прибег ко лжи, то это мало бы мне помогло — ведь как только Джованни попадет в лапы страмбского capitano di giustizia, который терзает свои жертвы огнем и раскаленными рукавицами, прежде чем начнет их допрашивать, чтоб, как это у вас говорится, арестованный взбодрился, — то наверняка признается во всем, о чем бы его ни спросили, включая и то, что касается моей особы и наших взаимоотношений.

— Capitano di giustizia позволяет себе такие вещи? — спросил герцог. — Откуда вам это известно?

— Случайно, — ответил Петр. — Открыв окно, я подслушал разговор двух страмбских граждан.

Герцог, раздувая щеки, покачивал головой.

— Ваша улыбка вызывает симпатию, — проговорил он. — Она мила и неназойлива, человечна, но именно потому, что она человечна, она пробуждает во мне возмущение и гнев, потому что люди — бесстыдные подлецы и развратные твари.

— Вполне разделяю мизантропический взгляд Вашего Высочества, — сказал Петр. — Но в пределах этого мнения лично для самого себя типично человеческими считаю лица не истинно человеческие, а, напротив, лица нечеловеческие — вот вроде… — тут Петр указал на трактирщика, — отвратной рожи этого говнюка. Это — лицо человеческое никак не вопреки своей гнусной бесчеловечности, но именно благодаря этой бесчеловечности, поскольку в бесчеловечности проявляются сразу все свойства, которые со времен Адама люди почитают проклятием и тяжким бременем, как-то: трусость, глупость, подобострастие, себялюбие, жадность, жестокость, лживость, подлость и зависть.