Изменить стиль страницы

Но гораздо лучше запомнилось ему, как за десять убитых в их округе офицеров и лекарей чиновники, приехавшие из Петербурга с отрядом казаков, арестовали и забили в колодки триста поселенцев. Каждая пятая изба превратилась в тюрьму. А после восьми месяцев заключения, великим постом, триста приговоренных наказывали плетьми и шпицрутенами на двух плацах за селом.

Хоть матушка запрещала, он с товарищами побежал смотреть на казнь. Ох, уж лучше бы не бегал! До сих пор не забыть привязанное к деревянной кобыле обвисшее тело со вздутой синей спиной. Палач после каждого удара полной горстью смахивает кровь с ременного кнута. Десятки исхудалых, обросших бородами людей ждут под конвоем той же участи… А на другом плацу полторы тысячи солдат резервных батальонов били шпицрутенами своих отцов и братьев-поселян. Сквозь плотный строй серых шинелей доносился до толпы односельчан, согнанных смотреть на экзекуцию, прерывный хриплый крик: «Братцы, помилосердствуйте! Братцы, простите!..»

Вытянулись на снегу желто-синие вытащенные за фронт покойники, едут мимо дровни, покрытые рогожей, те самые, что вспоминал он перед страшной картиной Бруни…

— Что ж, значит, что тут было, то и там… — задумчиво сказал Линк, прослушав рассказ Лаврентия. — Конечно, народ наш невежественный — «отравители», «яд» и прочие глупости. Но холера есть только предлог. Накопилась ненависть и брызжет на тех, кому не доверяют, кто, по мнению простолюдина, на все способный, — на господ и приспешников их. Я не сомневаюсь, кто сейчас пускает слухи об отравителях французах, венгерцах, о всех ненавистных правительству нациях… Я полагаю, Лаврентий, что их пускает не кто иной, как сама полиция.

— Зачем, Генрих Федорович?

— Чтоб отвести глаза народу, отклонить гнев его от себя, от господ своих, от тех, кого ненавидят за вековое угнетение… Константин Карлович отправил в село Мурино свою семью и столовался вместе с граверами. Клодтовская кухарка готовила на всю артель под строгим надзором самого хозяина и нередко при помощи доморощенного кулинара Кюи.

Лаврентий не боялся холеры, ел за двоих, спал крепко, но постоянно тревожился за Марфу Емельяновну и Антонова. Раза три в неделю бегал он после работы на Озерный. А они были неизменно бодры и дружны, но боялись за него еще много больше, чем он за них.

В июле заболела сестра Линка, и он, бросив работу в артели, переехал к ней на Пески. Шарлотту удалось выходить, заболевание оказалось не сильным, но вслед за нею захворал ее муж. Генрих превратился в сиделку и няньку: надо было помогать едва вставшей с постели сестре в уходе за больным и за полугодовалым племянником. Наконец поправился и муж Шарлотты, но Линк остался до осени жить на Песках, работая там для «Иллюстрации».

Башуцкий все лето исправно навещал артель — в этом году он проводил лето в городе. Петергоф был оцеплен противохолерными военными кордонами, и ездить туда каждый день не разрешалось. Серякову казалось, что Александр Павлович как-то потускнел, то ли от общих тревог, то ли от неуспеха журнала, который, по верному предсказанию Линка, а может, из-за холеры стал расходиться куда хуже, чем при Кукольнике.

Бернард был мрачен и молчалив, почти не покидал квартиры, без конца мыл руки и полоскал рот, ел мало, не подходил к фортепьяно, гравировал кое-как и часами лежал, запершись в своей комнате, читая романы и, должно быть, прислушиваясь к своим ощущениям — не появятся ли симптомы болезни.

Зато Кюи был по-всегдашнему весел и беззаботен. Цезарь писал ему каждую неделю из кадетского лагеря, что благодаря строгому карантину у них нет ни одного больного, и Наполеон, просидев положенные часы в граверной, чуть ли не каждый вечер, как бывало и прошлым летом, исчезал куда-то в гости до полуночи, а то и дольше. Он смеялся над холерой и утверждал, что боится заразиться только «через прачку». Встав спозаранку, сам стирал, крахмалил и гладил свои щегольские сорочки, очевидно сберегая деньги на осень, когда нужно будет побаловать Цезаря.

— Пир во время чумы? — спросил Клодт, увидев однажды его выходящим из квартиры переодетым после работы с ног до головы, в свежих перчатках и с тростью под мышкой.

— Я наполовину француз, Константин Карлович, — отвечал Кюи. — В моем отце — ветеране наполеоновской гвардии — течет гасконская кровь, и я предпочитаю заболеть, танцуя и любуясь красивой женщиной, а не валяясь на своей кровати. — Он кивнул в сторону комнаты Бернарда.

— «Memente sana corpus sanum est», — рассмеялся Клодт. — Держу пари, что вы проживете до ста лет.

— Во всяком случае, надеюсь умереть не от пролежней, — отвечал Кюи и, взмахнув блестящим цилиндром, побежал вниз, прыгая через три ступеньки.

Этим летом Кюи еще больше пришелся по душе Лаврентию. Он иногда выходил из дому вместе с Наполеоном, чтобы пройтись перед сном, как, бывало, с Линком. И каждый раз получал приглашение отправиться к его знакомым, с неизменной оговоркой, что идти, к сожалению, придется далеко. Но Серяков отказывался и, проводив товарища до Невского, возвращался домой или на Озерный. Он порою старался представить себе, каковы люди, в общество которых так стремится хоть на час-другой веселый Кюи. Пошел бы, пожалуй, посмотреть на совсем не известную ему беззаботную жизнь, да разве будешь чувствовать себя хорошо среди знакомых Наполеона в солдатском мундире?

Однако судьбе было угодно, чтобы Лаврентий познакомился с ними. Как-то, уже в конце августа, когда эпидемия явно пошла на убыль, после воскресного обеда у матушки он отправился погулять и забрел далеко в глубь Выборгской стороны.

Здесь, в деревянных домиках, окрашенных в веселые цвета, жили дачники и постоянные обитатели этой петербургской окраины. В палисадниках грелись на солнце немудреные цветы, в садах зрели яблоки, и старухи варили варенье в сияющих медных тазах. Куры, гуси, кошки и собаки не спеша переходили дорогу. Из открытых окон доносились звуки фортепьяно и гитар. В группах гуляющих пестрели недорогие платья и зонты дам и девиц, клетчатые панталоны молодых франтов. Звучал смех и веселый говор. О холере, казалось, здесь никто и не думал.

Впереди открылся парк Лесного корпуса. «Не пора ли обратно?» — подумал Серяков. Нужно бы поспеть на Озерный к вечернему чаю.

Он повернул к городу и через несколько минут разминулся с компанией молодежи, которая вышла из палисадника перед деревянным домиком, окрашенным в светло-голубой цвет.

— Лаврентий Авксентьич! — окликнул его знакомый голос.

В последней паре, ведя под руку осанистую, нарядную даму, выступал Кюи.

Ушедшие вперед остановились. Наполеон представил своего товарища.

— Без малого офицер-топограф, без малого же свободный художник и полностью — отличный гравер.

После взаимных поклонов спутница Кюи скомандовала:

— Оленька! Возьми господина топографа под свое покровительство и веди гулять с нами. Allons, monsieur Napoleon, on n'offensera pas votre ami ici!

— Лаврентий хотел было откланяться, но посмотрел на подошедшую девушку и остался. Свежее и миловидное лицо ее приветливо улыбалось, карие глаза смотрели доверчиво и прямо.

— Вы, кажется, шли впереди нас и вдруг повернули обратно. Почему это? — начала она разговор, идя рядом с Серяковым. Теперь они замыкали шествие.

Лаврентий сказал, что уже давно гуляет и собирался еще навестить кое-кого в городе.

— А вы бывали в этом парке? — спросила она.

— Нет, не случалось.

— Тогда вам будет очень интересно. Там на многих деревьях написано, как они называются по-латыни и где растут по всему свету. Вы любите растения?

— Люблю, только знаю о них очень мало.

— Я вам все покажу, я в этом парке почти что выросла. В детстве видела, как его из обыкновенной сосновой рощи превращали в учебный парк для лесных кадетов, сажали привозные кусты и деревья, и наблюдаю из года в год, как они растут.

Простота ее обращения разом покорила Лаврентия. Ему случалось наблюдать издали жеманных и неестественно веселых или капризных барышень и барынь, читать и слышать о них, но эта казалась совсем другой. Она шла без шляпки и зонта, свободной и твердой походкой. Щеки ее и лоб блестели, как это бывает у детей после тщательного умывания. На шее, в ушах и на пальцах не было никаких украшений. Но светло-синее платье, бледно-желтая кружевная шаль на плечах и скромная черная обувь показались Серякову очень красивыми. Она почти не смотрела на него, и это помогало не смущаться. Взглядывала, только когда спрашивала что-нибудь, а слушая ответ или рассказывая сама, смотрела под ноги или по сторонам.