— Прежде всего — почему в Адмиралтействе, а форма прежняя, по генеральному штабу? — начал Сергей Васильевич, указывая на бархатный воротник, серебряные эполеты и аксельбант приятеля.

— Здесь — по счастливой случайности. И по забывчивости начальства — при шпорах. — Паренсов со звоном соединил под столом каблуки. — Понадобился генерал заведовать выделом корабельного леса, да чтобы сам не крал и другим, насколько сумеет, не давал, вот и назначили меня. До того столь безобразно крали, что флоту и половина срубленного не доходила.

— И вы довольны?

— Так доволен, Сергей Васильевич, что и рассказать не сумею! Все лето провожу не в лагерях под Красным Селом или Вознесенском, где людей бессмысленно мучают, а в лесах красоты неописанной, где стволы сосен или лиственниц — как колонны Парфенона, двум человекам не охватить, и аромат лучше пачулей и лаванд.

— Но как же с лесными науками? — усомнился Непейцын, — Я читал про Лесную академию в Саксонии, где пять лет учатся.

— Зачем в Саксонию ходить? У нас который год свой Лесной институт на Выборгской дороге существует, — ответил Паренсов. — Но то для молодых людей, а разве доброхотному и грамотному чиновнику обязательно за партой сидеть? — Он указал на шкаф с книгами: — Вот десяток томов по дендрологии и лесоустройству. Есть переводные, как Фокель или Бургсдорф, и наши, вполне русские авторы, Паллас и Перелыгин. А в этом ящике образцы дерев, которые теперь по цвету и строению, как карты местностей раньше, читаю. Вот дуб, тиковое, лиственница, красное, вяз, клен, береза — все, что идет на корпуса и на отделку корабельную. Словом, сел за учение на пятом десятке и очень тем доволен. Конечно, подобрал себе помощников из честных форстмейстеров, по-русски — лесничих. Но что все обо мне? Расскажите, какие дела в Петербург привели? Ведь подумать, сколько лет не виделись! Но теперь уж, как сюда — так ко мне…

— Да я Дмитрий Тимофеевич, с самой отставки здесь впервой, — сказал Непейцын. — Дел обязательных не бывало, да и близких уже никого. Сначала перемерли кто постарше были, а в прошлом году от-холеры скончался последний друг — академик, художник по камню. Что ж вас касаемо, то читал в газете, будто на юге служите… Но самая важная причина, истинно сказать, от поездки сюда отвращающая, есть потеря душевных друзей, с местами здешними связанных, — Ивана Дмитриевича, с которым вы сами в двенадцатом году познакомили, да других, «иже с ним». И еще прежнего полка Семеновского раскассирование, вечная ему память. Какой полк был, боже мой! — Непейцын в волнении встал и проковылял по комнате, прислонился к печке. — Не рассказывайте — все все знаю! Николай Толстой в тысяча восемьсот двадцать шестом году, мимо по тракту едучи, у меня погостил и все подробности пересказал: как Потемкина за «мягкость» удалили, как солдат до неповиновения жестокостями довели и полк раскассировали. Черные души, которым, как кость в горле, стояло, что по-людски с солдатами обходились! А здесь только недавно услышал, что и добрейший генерал наш в прошлом году скончался. Встречал недавно новых семеновцев — форма та же, а лица…

— А нынче все-таки пришлось приехать? — спросил Паренсов.

— Дела важные заставили, — кивнул Непейцын, снова садясь к столу. — Первое — сына приемного усыновлять понадобилось.

— Сколько же ему годков?

— Семнадцать осенью исполнилось.

— И только нынче об усыновлении хлопочете? — удивился Дмитрий Тимофеевич.

— Да мы с женой и вовсе того нужным не полагали. Родители его были вполне честные люди, которые от несчастного случая погибли, и мы рассуждали, что наследником своим все равно назначим, но пусть память о них в имени своем, как и в сердце, хранит. А теперь пришел в возраст и сам об усыновлении просит.

— Какого же он сословия?

— Сын новороссийского купца второй гильдии.

— Верно, желает в военную службу поступить, где ваше имя и чин ему дорогу откроют? — предположил Паренсов. — Или в иную должность, где дворянство надобно?

— Не угадали, — улыбнулся Непейцын. — В университет просится. А туда, сами знаете, и поповичей и мещан принимают, только экзамены сдай. Прошлую весну в Витебск с ним ездили, и там за гимназический курс шутя выдержал. Повезло нам учителя знающего нанять, который его отлично подготовил… И теперь, представьте, сам просит об усыновлении. Говорит: «Я тех родителей не помню, и хоть уважаю память, раз про них хорошо говорите, но любить незнаемое не могу. Вы же, а также Федор и учитель мой мое нутро родили…» Федор-то мой таким образцовым дядькой оказался, или, верней сказать, вместе и нянькой, как в детстве у меня некие Ненила с Филей были, да ляжет им земля пухом…

— И удалось что-нибудь сделать?

— Можно сказать, что удалось, хоть решение еще и не состоялось, — кивнул Сергей Васильевич. — Обещал содействовать издавна мне знакомый полный адмирал Николай Семенович Мордвинов.

— Если Мордвинов обещал, то дело считайте решенным, — согласился Паренсов. — Ведь он председатель департамента гражданских дел Государственного совета. Значит, не зря приехали?

— То одно только дело, — сказал Непейцын. — Мы, видите ли, с Софьей Дмитриевной, да теперь уж и с Фаддеем — так чудно нашего сына его подлинные родители назвали — твердо решили крестьян своих на волю отпустить. Их теперь сто пять ревизских душ за нами значится. Так на сей счет я тоже мечтал с его высокопревосходительством посоветоваться…

— И что же?.. Он первым либералом у нас прославлен и, верно, мысль вашу поддержал, — предположил Паренсов.

— Прославлен — может статься, — подтвердил его гость. — Но по воспоминаниям своим сорокалетней давности и по недавнему разговору выказался мало чем лучше крепостников. Я только заикнулся про наше желание, а уж он мне прожект свой сунул, в тысяча восемьсот восемнадцатом году писанный. В нем единственным условием освобождения крепостного ставится выкуп не менее как по сто рублей за душу, а с работников в лучшей поре по двести. Причем такие деньги отдай за одну личную свободу, без надела. Иди на все четыре стороны, а землю помещику оставь. Я попытался выразить сомнение, многие ли крепостные смогут таковую сумму скопить, не говоря о семьях, которые сам-пят, сам-сём. Куда там! Адмирал мне пояснил, что даже за сей прожект его якобинцем славят, раз господа с разбогатевших крестьян и по пять тысяч за вольную дерут, а он двумя сотнями их ограничить пытался…

— Тут уж вы ничего не возражали? — засмеялся Паренсов.

— Сказал только, что на сих условиях среднему крестьянину трудно выкупиться. Но мне сейчас важней, чтоб в усыновлении Фаддея нам помог. По характеру сего юноши полагаю, что ежели умрем, дело с крестьянами не довершив, так он нужное сделает.

— Что же за характер? — осведомился Дмитрий Тимофеевич.

— Тихий, но твердый, и я бы добавил — отважный…

— Значит, утешены вы с супругой сыном приемным?

— Именно. Другого слова и не ищите. В семейном своем быту мы вполне счастливы, — подтвердил Непейцын. И после паузы, понизив голос, спросил: — А не знаете ли чего об Иване Дмитриевиче? В моей глуши после Толстого о нем и спросить было некого. А там ведь и Краснокутский — милый мне человек, и Матвей Муравьев-Апостол. Семеновцев бывших осуждено семь человек, не считая бедного Сергея Ивановича…

— Мало что знаю, — ответил Паренсов. — Слышал, что тюрьму им новую строят на одном из сибирских заводов, что жены некоторых, несмотря на все препоны, туда поехали, а жене Якушкина сначала тоже было разрешили, а потом запретили. Я два раза с тещей его, госпожой Шереметьевой, виделся, от нее кой-что слышал. Главное, что и там живут столь же достойно, как раньше: единой дружеской артелью, без различия богатых и бедных… Да, довелось нам, Сергей Васильевич, приблизиться к праведникам. Встаньте-ка, пожалуйста…

Несколько удивленный Непейцын последовал за хозяином. Тот отодвинул занавеску невысокого оконца — они были в третьем, антресольном этаже. Открылась занесенная снегом Петровская площадь. Вдоль нового, почти законченного постройкой здания Сената горели фонари, и на этом чуть высветленном фоне смутно рисовался профиль бронзового всадника на каменной глыбе.