— Именно. Театральное представление, причем представление избитое и поэтому пошлое. Если бы вы, Григорий Александрович, больше уделяли внимания жизни, вместо того чтобы возиться с иллюзиями, вы бы поняли это еще тогда, сразу и самостоятельно. Глядишь, и не было бы того, что приключилось с вами впоследствии!

Повесив голову и глядя в пол, Саевич ничего не возразил. Однако, размышления его длились недолго и были прерваны настоятельной просьбой продолжить рассказ:

— Иначе мы здесь до утра просидим, — Чулицкий, вполне и быстро оправившись от изумления, вернулся к своей манере ворчать, — чего бы мне совсем не хотелось. Вторую ночь подряд лично я не выдержу!

Вздохнув, Саевич вернулся к своему повествованию.

— Тогда я находился под сильным впечатлением от рассказанного бароном и чувствовал себя неловко: как человек, пусть и невольно, допустивший бестактность. Впрочем, барон и сам быстро опомнился, и меня постарался утешить. К нему вернулось благодушное дружелюбие.

«Не берите в голову, — сказал он. — Всё это в прошлом, а я привык жить настоящим. Бывает, конечно, так, что мысли возвращаются в те дни, но проку взращивать из них культ обид и неприязни нет никакого. Напротив даже: опыт-то бесценный, и как из всякого опыта, из этого я тоже стараюсь вытянуть максимум пользы. И что мне в этом особенно помогает — спорт. Вы даже представить себе не можете, насколько спортивные мероприятия могут быть… недобрыми, если вы понимаете, что я хочу сказать, и сколько в них происходит событий, способных стать очень серьезным испытанием для психики. Бывало, на моих глазах крепкие с виду и закаленные люди плакали от несправедливой обиды, кляли — на чем свет стоит — арбитров и соперников, а уж стенания на зло сложившиеся обстоятельства я и вовсе подсчитать не смогу: их просто без счета! Кто знает? Вполне возможно, я и достиг-то определенных успехов только потому, что более закалился душой и сердцем, нежели соперники. Впрочем, полагаю, еще и потому, что закалка эта не только избавила меня от непродуктивной злости, но и научила нехитрой, лежащей на самой поверхности, однако так часто игнорируемой истине: добро приносит больше выгод. Вкладывайтесь в добро, и вам не придется однажды оказаться у разбитого корыта!»

Можайский издал смешок:

— Нечто подобное я уже слышал. Быть дурным человеком не менее трудно, чем быть хорошим, а тяготы последствий дурных поступков превышают тяготы хороших. Но если так, зачем же выбирать зло[20]? Похоже, правда? Беда лишь в том, что просветление случается редко, и еще реже произносят это с верой в самими же сказанное. Кальберг — хороший тому пример.

— Может, — накинулся на его сиятельство Чулицкий, — ты помолчишь и дашь говорить человеку?

Можайский махнул рукой:

— Молчу, молчу!

— Если судить по последствиям, — Саевич бросил взгляд на Чулицкого, — Юрий Михайлович прав: следуй барон своим собственным словам, не было бы человека лучшего. Но… получилось так, как получилось. Однако в тот день, а точнее — в тот вечер у меня не было никаких причин не верить барону. Его высокопарные слова вовсе не казались высокопарными на фоне сказанного ранее. Скорее, они выглядели подходящим и логичным завершением рассказа о пережитых бароном ужасах. И вызывали не смех, — теперь Саевич бросил взгляд на Можайского, — а уважение.

«Однако, давайте закончим. — Барон, стоявший всё это время — время, потребовавшееся ему на рассказ о его злоключениях в Азии, — с моим штативом на плече, шагнул от парапета к коляске и принялся пристраивать в нее не слишком удобную для перевозки вещь. — Ну, как-то так».

— Я поднял последний из остававшихся на панели ящичков — он был снабжен веревочкой для носки через шею или плечо — и, поколебавшись, решил не ставить его в коляску, а так и держать в руках: веса он был невеликого, а в ногах мог бы и пострадать.

«Разумно, — одобрил барон. — Странная штука. Вроде бы и не маленькая коляска, но посмотрите: заполнена вся. Да так, что нам и самим-то места едва достанет!»

— Может, мне лучше дойти пешком?

«Ну, что вы, Григорий Александрович! — Барон взгромоздился в коляску, взял вожжи и подал мне свободную руку. — Давайте!»

— Я тоже пристроился, и мы покатили. Ехать нам было недалеко: барон вызвался доставить меня домой, а в коляске весь путь едва ли мог занять больше пяти минут. Но движение было достаточно плотным: в обе стороны по набережной шел поток самого разного транспорта. Это требовало внимания, и правивший самостоятельно барон сосредоточенно смотрел на дорогу, не отвлекаясь на беседы. Только раз или два он обратился ко мне с какими-то ироничными — насчет других участников движения — замечаниями. Всё остальное время я был предоставлен самому себе и занимался тем, чем люди обычно и занимаются в таких ситуациях: глазел по сторонам.

Саевич мимолетно улыбнулся, вызвав невольные улыбки и у других.

— Пока мы ехали вдоль сада, было полное ощущение того, что уже наступила ночь. Небо над нами совершенно стемнело, помимо половинки Луны, на нем показались звезды. Фонарные огни отчасти засвечивали картинку, но тем сильнее и яснее было понимание того, что день ушел безвозвратно. Однако стоило нам поравняться с Карповкой, как в широкий просвет ударило солнце! В сущности, оно уже село. Только прихотью места его лучи — последние, задержавшиеся лишь на минуту — достигали земли и, отделившись от невидимого уже светила, касались воды и зданий. Вода золотилась густо, можно сказать — неприятно, слепя и волнуясь беспокойными бликами. А вот к домам лучи притрагивались ласково и бережно. Торец офицерского корпуса, в белый день не слишком приветливый в своей болезненной желтизне, теперь казался воплощением неземной красоты: настолько нежным, непередаваемым никакими словами стал его цвет! Даже не цвет, а оттенок цвета — один из возможных тысяч. Увидев это, я загрустил: вот еще одно доказательство того, что ни моя, ни чья-то еще камеры никогда не смогут схватить такое совершенство и навек запечатлеть его на фотографию! Чего же стоили мои усилия? И был ли смысл их продолжать? На сердце стало тоскливо. А когда коляска снова, поравнявшись с фасадом корпуса, погрузилась в ночь, тоска затопила меня совершенно!

Саевич, заново переживая впечатление — не слишком, впрочем, судя по нашим лицам, понятное остальным, — омрачился взглядом и на мгновение умолк.

— Подъехали к дому. Барон остановил коляску у разбитого тротуара.

«Вот что, Григорий Александрович, — сказал он, немного помедлив и словно бы взвешивая каждую мысль. — Давайте поступим так. Выгрузим ваше имущество, а потом еще немного прокатимся».

— Не сразу поняв, что именно предлагал барон, я возразил: становится слишком холодно для прогулок в открытой коляске. Холодало и впрямь стремительно. Казалось, что с ясным небом пришел и космический мороз. Луна белела как айсберг. Звезды сверкали — как искры ледяной крупы. Конечно, казалось так исключительно мне: по худости одежды и множеству часов, проведенных на свежем воздухе. Будь у меня что-то, подобное сосуду Дьюара[21], в чем я мог бы хранить, допустим, разогретый чай, было бы проще. Но — увы! Сосуды эти слишком хрупки для того, чтобы их можно было носить с собой. Да и стоят они немало.

«Нет-нет, — тут же опроверг мое предположение барон. — Нам есть, что обсудить, а сделать это лучше всего за ужином. Двойная, как говорится, польза: и согреемся, и побеседуем».

— Я смутился: барон предлагал отправиться в трактир, но так как заплатить сам за себя я бы не смог, мне бы пришлось положиться на щедрость пусть и предлагавшего захватывающее сотрудничество, но все еще мало, по сути, знакомого мне человека. Как вы понимаете, господа, было это неловко. Но еще хуже было то, что барон предложил совсем уж неприемлемый для меня вариант:

«Вы ведь знаете, — без тени сомнения заявил он, — «Аквариум», на Каменноостровском. Туда мы доберемся в пять минут, а кухня в нем, несмотря на всю неметчину замысла заведения в целом[22], вполне достойна похвал. Ну же: решайтесь!»

вернуться

20

20 Трудно сказать, на кого ссылается Юрий Михайлович: похожие мысли можно встретить у широкого круга «авторов» — с античных времен и до времени самого Можайского.

вернуться

21

21 Сосуд Дьюара — стеклянная колба с двойными посеребренными стенками, предшественник термоса. Сэр Джеймс Дьюар (1842–1923), именем которого назван этот сосуд, — шотландский физик и химик. Его «сосуд» уже буквально через год после описываемых событий лег в основу известных всем термосов, промышленное производство которых начал немецкий предприниматель и основатель фирмы Тhermos GmbH Рейнгольд Бюргер.

вернуться

22

22 Кальберг намекает на то, что владелец ресторана — купец Георгий Александров — и его брат — Владимир — подсмотрели идею у берлинского «Аквариума» на Унтер-ден-Линден. Ресторан являлся «частью» театра и сада. Сейчас на этом месте (Каменноостровский проспект, 10) находится студия Ленфильм.