Изменить стиль страницы

Памятуя о поэтологичности мандельштамовского мышления, становится возможным предположение, что Мандельштам не только боялся идентификации с Гейне (сам он, как было показано выше, отождествлял себя с Гете), но и не принял саму поэтику Гейне. И это несмотря на то, что она оказалась по душе таким разным фигурам русской литературно-филологической культуры, как Блок и Тынянов[378]. Гейне переводил и любимый Мандельштамом Тютчев. Тютчевские переводы из Гейне Мандельштам реминисцировал в своих произведениях. Но, видимо, поэт-филолог Мандельштам понимал, что Тютчев переводил Гейне не по внутреннему родству (как в случае тютчевских переводов из Гете), а методом от противного, сознательно пытаясь — через перевод — познакомиться с развитием чужой поэтической традиции[379]. В случае мандельштамовских реминисценций из Гейне, не афишируемых поэтом, происходила сходная трансформация: и если гейневская интонация при переводах и переложениях попадала в иную, русскую лексическую традицию и утрачивала пародийность оригинала, то в случае Мандельштама образы Гейне, прошедшие адаптивную трансформацию в русской поэтической рецепции XIX века, оказывались плодотворными для метапоэтических медитаций Мандельштама. Лишний раз напоминать об их авторстве значило вызывать ненужные ассоциации.

Мандельштам воспринял и переработал те гейневские мотивы, которые прижились в русской литературе, — Лорелея, «Двойник» и т. д. Главная особенность рецепции Гейне в русской литературе состоит в том, что стихотворения Гейне, вырванные из литературной полемики позднего немецкого романтизма, утратили при усвоении русской поэзией свою пародийную направленность. Ирония судьбы немецкого романтизма в русской культуре состоит в том, что последняя во многом воспринимала романтиков с опозданием, и к тому же не столько по йенским оригиналам (за исключением Тютчева), сколько по Гейне. Если в первой волне рецепции Гейне в России образы немецкого постромантика, утратив свою пародийность, представляли своего рода дайджесты романтической топики (а именно по таким сжатым конспектам и привыкла нагонять западную традицию русская литература), то во второй волне восприятия Гейне, начатой Ап. Григорьевым и развернутой Блоком, пародийность Гейне преломилась в автопародийный надрыв, который вдобавок смешался с цыганским и городским романсом. Вспомним, как Мандельштам в «Декабристе» отказался от «сентиментальной гитары», уводящей к Ап. Григорьеву, в пользу «вольнолюбивой гитары», с ее немецко-русскими культурными ассоциациями первых десятилетий XIX века догейневского периода русской поэзии. Надрывная интонация была чужда поэтике Мандельштама.

В начале настоящей работы мы процитировали раннюю мандельштамовскую программу сочетания «суровости Тютчева» с «ребячеством Верлена». «Ребячество Верлена», веселая ирония должна была подчеркивать немецкую, тютчевскую суровость в разработке поэтических тем. Мандельштаму, по всей вероятности, интонационная позиция Гейне казалась болезненным, паразитирующим пересмешничеством. Не случайно в стихотворении «В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа…» Мандельштам взял из Гейне мотив двойничества, косвенно определив местоположение Гейне в немецком романтизме как его, романтизма, болезненного двойника. Позиция Гейне могла показаться Мандельштаму неблагодарной, а как мы помним из HP, романтической поэзии Мандельштам хотел воздать за все, чем обязан ей бессрочно.

Сам Мандельштам, вслед за Блоком взявший на себя обязанность синтеза поэтического опыта русской поэзии XIX века, выбрал созидательную установку. Существенна и разница: Мандельштам — многочисленными цитатами и подтекстуальными намеками работал над синтезом русской поэтической культуры конца XVIII — начала XIX века (Державин, Батюшков, Тютчев, Баратынский), Блок же — остальной части XIX века, когда в русскую поэзию уже вошла «гейневская» интонация, замалчивать которую Блоку не позволяла «профессиональная совесть» поэта-синтетика. В этом смысле Мандельштам продолжил синтетическую работу, начатую Блоком.

Возвращаясь к теме «Мандельштам и Гейне», хочется подчеркнуть, что наши соображения носят дискуссионный характер. Вопрос о значении Гейне в творчестве (и жизнетворчестве) Мандельштама остается открытым. Для его адекватного решения нужно определить статус Гейне в поэтической культуре всего русского модернизма. Таким образом, существует несколько объяснений непроговоренности мандельштамовской связи с Гейне; одно — реалистически «банальное»: просто так получилось; как говорится, не пришлось. Другое — гипотетическое: Мандельштам боялся аналогий: и он, и Гейне — евреи, оба по-своему провели работу по синтезу литературных школ и течений. Мандельштам мог опасаться проецирования-идентификации себя и своего места в русской поэзии с ролью Гейне в немецкой. Третье объяснение — поэтическая несовместимость: ирония Мандельштама, не умаляющая «немецко-тютчевской» суровости затрагиваемых тем, была противоположна пародийной поэтике Гейне[380].

4.3. Не-рецепция: Рильке и Гельдерлин

Немецкая литература в рецепции Мандельштама сужена до поэзии. За исключением прозы поэта Гете, проза для него — прерогатива французской литературы[381]. Концентрирующая редукция немецкой литературы до поэзии еще более усиливается за счет редукции немецкой поэзии до поэзии конца XVIII — начала XIX века, поэзии предромантизма и романтизма. Исключения немногочисленны и имеют более или менее внешний характер: современной немецкой поэзии Мандельштам коснулся в 1920-е годы в лице Бартеля, Толлера, Шикеле, Верфеля — список довольно случайный, вызванный революционно-экспрессионистскими запросами и пристрастиями современности. Видимо, этим отчасти объясняется тот факт, что в отличие от многих современников, в первую очередь от Пастернака и Цветаевой, Мандельштам прошел мимо модного тогда Рильке. Причиной такой «глухоты» является, судя по всему, тот факт, что «немецкие» литературные вкусы Мандельштама сформировались в тенишевские и университетские годы и впоследствии лишь дополнялись. Характерно, что в 1930-е годы он вновь вернулся к той немецкой поэзии, к которой приобщался в детстве, — к романтизму и его предтечам.

Если в начале своего творческого пути Мандельштам в рамках немецкой темы касается известных в русской поэтической культуре немецких образов (Лорелея — Ундина, Валгалла), то по мере разработки темы он привлекает к немецкой теме образы и фигуры немецкой культуры, менее известные или же не закрепившиеся в самосознании русского поэтического мира. Так, например, Мандельштам возрождает забытого с пушкинских времен Э. X. Клейста.

В поле зрения Мандельштама, в большей или меньшей степени, попали и прошли поэтическую и критическую обработку элементы жизни и творчества таких немецких поэтов, как Брентано, Бюргер, Гейне, Гельдерлин, Гердер, Гете, Клейст, Клингер, Клопшток, Новалис, Шиллер. Характерно, что в 1930-е годы Мандельштам пытается расширить сферу своих немецких поэтических увлечений не за счет современной поэзии, а, скорее, в прошлое, вглубь, отталкиваясь от Гете, к поэтам «Бури и натиска» и анакреонтики. Предтечи и зачинатели романтизма заинтересовали Мандельштама больше, чем его последователи в современности. Тенденций, родственных акмеизму, в современной немецкой поэзии не существовало, а восприятие экспрессионизма в русской поэзии и критике 1910-х годов было затруднено как актуальными политическими событиями (война, революция), так и наличием параллельного русского явления — футуризма, адекватное осмысление опытов которого было более актуально для синтетически-экономного мышления Мандельштама.

Неинтерес к современной немецкой поэзии не уникален, сходное не-восприятие наблюдается и относительно опытов французской поэзии первой трети XX века. С еще большим основанием, чем Рильке, Мандельштама мог бы заинтересовать Поль Валери: но этого не случилось, другие интересы, углубление в русскую поэзию XVIII–XIX веков, вылившееся в «Стихи о русской поэзии», и итальянцы (Данте, Ариосто, Тассо) определили сферу интересов позднего Мандельштама. Конечно, при анализе не-рецепции нельзя забывать как о культурной изоляции советской литературы 1930-х годов, так и о чисто биографическом факторе — политически-идеологическом климате этого периода.

вернуться

378

О восприятии и использовании Гейне в советском литературном и культурно-идеологическом пространстве см. диссертацию К. Ваксманн (Wachsmann 2001). Интересные соображения по поводу причудливой функциональности Гейне у некоторых символистов см. у М. Л. Гаспарова (1997: II, 435–436). Для Мандельштама могла оказаться актуальной более ранняя, блоковская рецепция Гейне, тематизировавшая специфическую еврейскую позицию Гейне (ср. Wachsmann 2001: 64–65). По нашему предположению, именно «еврейских» проекций и хотел избегнуть Мандельштам.

вернуться

379

Более чем вероятно знакомство Мандельштама со статьей Тынянова «Тютчев и Гейне» (1922), где на примере тютчевских переводов из Гейне исследователь разграничивал понятия генезиса и традиции.

вернуться

380

В связи с этим интересным становится возможное подтекстуальное отталкивание Мандельштама (с его лозунговой формулой «Тютчев и Верлен») от брюсовского, программного соединения Гейне и Верлена (Брюсов 1973: I, 565). Место Гейне, столь значимого для Брюсова, Анненского и Блока, занял у Мандельштама другой «немец» — Тютчев.

вернуться

381

Место русской прозы в концепциях Мандельштама заслуживает отдельного разговора.